Текстовые знаки
Категория реферата: Сочинения по литературе и русскому языку
Теги реферата: определение реферат, диплом
Добавил(а) на сайт: Gorbunkov.
Предыдущая страница реферата | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая страница реферата
Метатекстовый фрагмент в рассмотренном тексте располагается в конце материнского текста. Эта позиция типична для него. Она предопределена его функцией. Метатекст в тексте предназначен прежде всего для характеризации материнского текста. Их взаимоотношения с этой точки зрения подобны субъектно-предикатным, для которых естественен порядок следования предиката (метатекста) за субъектом (текстом). Проще говоря, для того чтобы нечто охарактеризовать, описать или обозначить, нужно прежде иметь (видеть, слышать или знать) объект характеризации, описания или обозначения (в последнем случае это – референт). Из этого следует, что указательная функция метатекста – она хорошо видна на примере «Утра» Н. М. Рубцова – сводится в основном к отсылке «назад», то есть к анафоре.
Как и всегда, когда делается наблюдение над текстом, речь идет не об абсолютном законе, а о тенденции. Метатексты встречаются и в середине текстов, реже – в начале. Начальная позиция для метатекста не характерна, потому что к ней тяготеют тематические фрагменты текста (по аналогии с предложением, для которого типичным и немаркированным порядком следования будет тема – рема, топик – фокус, пресуппозиция – фокус и т. п.; распределение информации в тексте «от данного к новому можно считать иконическим проявлением естественного процесса познания» [Лузина 1996, с. 41]). И если некоторый семантически автономный отрезок текста, связанный формально или семантически со всем материнским текстом, локализован в начале последнего, то он в большинстве случаев расценивается получателем как, например, общий случай, иллюстрацией которого является весь остальной текст. Позиция, таким образом, формирует функцию. Начало текста, как и начало предложения, обычно отводится субъекту (теме), а не предикату (реме). В то же время, если переместить подобное начало в середину, еще лучше – в конец текста, то появятся аргументы к тому, чтобы считать этот же фрагмент текста характеризующим (метатекстом), а предшествующий текст – его обозначаемым (текстом-объектом vs. референтом метатекста). Однако все подобные перестановки в художественном тексте с теоретической точки зрения небезупречны, гораздо большей доказательной силой обладают примеры текстов без изменений, совершенных получателем. К ним относится рассказ А. П. Платонова «Река Потудань».
В его начале дается описание сна возвращающегося с войны к себе домой красноармейца Никиты Фирсова:
«Ему приснился страшный сон, что его душит своей горячей шерстью маленькое упитанное животное, вроде полевого зверька, откормившегося чистой пшеницей. Это животное, взмокая потом от усилия и жадности, залезло спящему в рот, в горло, стараясь пробраться цопкими лапками в самую сердцевину его души, чтобы сжечь его дыхание. Задохнувшись во сне, Фирсов хотел вскрикнуть, побежать, но зверек самостоятельно вырвался из него, слепой, жалкий, сам напуганный и дрожащий, и скрылся в темноте своей ночи» [Платонов 1985, с. 179].
Возвратясь домой, Фирсов влюбляется в девушку-сироту Любу. Они женятся. Их теплые отношения и истинная любовь омрачены неспособностью Никиты к физической близости. Люба тихо плачет по ночам, Никита мучается, чувствуя в себе самом причину бессилия и безысходности. Желая забыть все, он уходит в город. Там, на городском рынке, он живет подаянием и грязной работой. Все свободной время Фирсов спит. Случайно его встречает приехавший в город отец, он рассказал сыну, что Люба едва жива: она все время ждала Никиту и, не выдержав, пыталась утопиться в реке Потудани. Никита идет в родную деревню, к Любе. Она по-прежнему любит его, также, как и он ее. Возвращение к Любе и их неизменная любовь вдруг делают Никиту способным к «бедному, но необходимому наслаждению»...
Такое краткое изложение рассказа при всем его несовершенстве все же лучше интерпретации без анализа. Во всяком случае, видно, что сон Фирсова не имеет прямого отношения к сюжету рассказа. Он подобен символической загадке, понять и разгадать которую получатель должен в последующем тексте. Разгадка – в выяснении обозначаемого: что есть этот сон с неизвестным полевым зверьком, или какая реальность описывается в приведенном отрывке текста? Для ответа нужно найти такую часть текста, которая, имея ту же тему, раскрывала бы ее проще и яснее. «Подставляя» «сон Фирсова» под тот или иной фрагмент текста, получатель выясняет их взаимные семантические связи, пытаясь сформулировать смысл «сна». Очевидно, что при такой схеме действования получателя функцию разъясняющего метатекста выполняет материнский текст, а не «сон Фирсова». Поэтому обсуждаемый фрагмент (начальный) «Реки Потудань» не может считаться метатекстом.
Между тем примерно в середине текста (Фирсов уже женился на Любе, но вскоре уйдет от нее) мы обнаруживаем следующий автосемантичный отрезок:
«Река Потудань уже тронулась. Никита ходил два раза на ее берег, смотрел на потекшие воды и решил не умирать, пока Люба еще терпит его, а когда перестанет терпеть, тогда он успеет скончаться – река не скоро замерзнет. Дворовые хозяйственные работы Никита делал обычно медленно... А когда отделывался начисто, то нагребал к себе в подол рубашки глину из старого погреба и шел с ней на квартиру. Там он садился на пол и лепил из глины фигурки людей и разные предметы, не имеющие подобия и назначения, – просто мертвые вымыслы в виде горы с выросшей из нее головой животного или корневища дерева, причем корень был как бы обыкновенный, но столь запутанный, непроходимый, впившийся одним своим отростком в другой, грызущий и мучающий сам себя, что от долгого наблюдения этого корня хотелось спать» [Платонов 1985, с. 197].
При сопоставлении со «сном Фирсова» обнаруживаются повторы: страшный сон – хотелось спать; упитанное животное, вроде полевого зверька – голова животного или корневища дерева; ср. также: Это животное, взмокая потом от усилия и жадности, залезло спящему в рот, в горло, стараясь пробраться цопкими лапками в самую середину его души ... – причем корень был как бы обыкновенный, но столь запутанный, непроходимый, впившийся одним своим отростком в другой, грызущий и мучающий сам себя...
Сходство и различие этих двух фрагментов текста определяется еще и по отношению к разделяющему их пространству текста. С позиции имеющейся у получателя версии цельности текста второй отрывок можно расценивать как знак, референтом которого является предшествующий ему текст. Обозначение осуществляется метафорически – через «сокращенное сравнение».
Дело в том, что даже неискушенный читатель, воспринимающий текст наивно-реалистически, понимает, что «мертвые вымыслы» в виде горы с головой животного и впившегося в самого себя корня – это то, что имеет непосредственное отношение не столько к причудливой фантазии персонажа и уж тем более не к горам и корневищам как таковым, а к тому, что происходит с Фирсовым. Следовательно, нужно попытаться найти подлинную реальность (референт), обозначенную как корень – «запутанный, непроходимый, впившийся одним своим отростком в другой, грызущий и мучающий сам себя». А в силу того, что перед нами нет иной реальности, чем описанная в тексте, референт присутствует именно в тексте же. Содержательно его можно определить как мучающее Никиту осознание собственного бессилия. Формально референт выражен неоднозначно и не единожды. Например: «Он сел на стул и пригорюнился: Люба теперь, наверно, велит ему уйти к отцу навсегда, потому что, оказывается, надо уметь наслаждаться, а Никита не может мучить Любу ради своего счастья, и у него вся сила бьется в сердце, приливает к горлу, не останавливаясь больше нигде» (с.195); ср. также описание бреда больного Фирсова (автосемантичный фрагмент текста), семантически сближающееся как со «сном Фирсова», так и с анализируемым здесь отрывком (лексико-синтаксические знаки, реализующие это сближение, выделены жирным шрифтом): «Под вечер он потерял память; сначала он видел все время потолок и двух поздних предсмертных мух на нем, приютившихся погреться там для продолжения жизни, а потом эти предметы стали вызывать в нем тоску, отвращение, – потолок и мухи словно забрались к нему внутрь мозга, их нельзя было изгнать оттуда и перестать думать о них все более увеличивающейся мыслью, съедающей уже головные кости. Никита закрыл глаза, но мухи кипели в его мозгу, он вскочил с кровати, чтобы прогнать мух с потолка, и упал обратно на подушку...» (с. 190).
Итак, референтом автосемантичного участка текста (...мертвые вымыслы в виде горы с выросшей из нее головой животного или корневища дерева, причем корень был как бы обыкновенный, но столь запутанный, непроходимый, впившийся одним своим отростком в другой, грызущий и мучающий сам себя, что от долгого наблюдения этого корня хотелось спать) является содержание «мучительное самоосознание собственного бессилия», формально выраженное в тексте посредством тех его частей, которые характеризуются семантической общностью (изотопия) с обозначающим их автосемантичным участком; само обозначение строится по принципу метафоры: корень запутанный, непроходимый, впившийся одним своим отростком в другой, грызущий и мучающий сам себя – это сила [которая] бьется в сердце, приливает к горлу, не останавливаясь больше нигде; потолок и мухи [которые] словно забрались к нему внутрь мозга, их нельзя было изгнать оттуда и перестать думать о них,... мухи кипели в его мозгу; мыслью, съедающей уже головные кости; маленькое упитанное животное..., [которое] взмокая потом от усилия и жадности, залезло спящему в рот, в горло, стараясь пробраться цопкими лапками в самую середину его души, чтобы сжечь его дыхание.
Из сказанного можно сделать вывод о смысле «сна Фирсова», который разъясняется через анафору «второй отрывок ® предшествующий текст» ® «сон Фирсова»: «упитанное животное, вроде полевого зверька», старающееся «пробраться цопкими лапками в самую середину его души, чтобы сжечь его дыхание» – это второе «Я» Никиты Фирсова, грызущее и мучающее его. После этого «сон Фирсова», отчасти объясненный, приобретает, в свою очередь, объясняющую функцию. Ему придается вторичная катафоричность вследствие его разъяснения вторым (метатекстовым) отрывом, и теперь содержание «сна» проецируется на весь последующий текст. В этом смысле можно говорить о метатекстовости «сна Фирсова», но также вторичной. В итоге этого процесса, «инициатором» которого был подлинный метатекст (второй отрывок), возникает возможная версия смысла той части текста, которую метатекст замыкает: бессилие Никиты Фирсова – «мертвый вымысел» его второго «Я», подобный «страшному сну».
4. Цитата; интертекстуальность (II)
Цитата – одно из основных понятий теории интертекстуальности. При отсутствии единства в понимании интертекстуальности, и учете того мнения, что «лингвистические механизмы интертекстуальных отношений по-прежнему неясны» [Ревзина 2001, с. 60], приходится констатировать неопределенность и многозначность понятия цитаты.
Р. Барт считает цитатой любое заимствование любой части текста-донора текстом-реципиентом (ср.: «Я упиваюсь этой властью словесных выражений, корни которых перепутались совершенно произвольно, так что более ранний текст как бы возникает из более позднего» [Барт 1989, с. 491]). Определение, как видим, дается с позиции читателя-интерпретатора, который совершенно свободен в толковании цитаты, так как она всюду и во всем, у нее нет свойств, отличающих ее от не-цитаты – «весь текст – это раскавыченная цитата», по словам Барта. Это – одна из формулировок максималистской версии теории интертекстуальности.
М. Б. Ямпольский определяет цитату, основываясь на более умеренных и конструктивных концепциях Л. Женни и М. Риффатера. Цитатой является не всякое заимствование, а только то, которое характеризуется структурным подобием с соответствующим фрагментом текста-донора. Из чего вытекает, что весь текст не может быть «раскавыченной цитатой». Цитата – это аномалия, блокирующая развитие текста. С позиции получателя это означает, что если чтение-интерпретация текста наталкивается на неясные, непонятные фрагменты текста, то процесс понимания ветвится. В одном случае неясность может быть преодолена путем более глубокого анализа семантической структуры текста, в которой проблема получает свое разрешение (тогда интертекстуальный анализ излишен – см. пример с «Утром» Н. М. Рубцова). В другом случае, «когда фрагмент не может получить достаточно весомой мотивировки из логики повествования, он и превращается в аномалию, которая для своей мотивировки вынуждает читателя искать иной логики, иного объяснения, чем то, что можно извлечь из самого текста. И поиск этой логики направляется вне текста, в интертекстуальное пространство» [Ямпольский 1993, с. 60] (как это и было с «Утром» А. Белого). В общем же случае цитата – «фрагмент текста, нарушающий линеарное развитие последнего и получающий мотивировку, интегрирующую его в текст, вне данного текста» [Там же, с. 61]. Здесь есть место критериальным свойствам цитаты, но они принадлежат скорее не ей самой, а зависят от интерпретаторов, одни из которых хотят и могут замкнуть интерпретацию на самом тексте (конечно, если он это позволяет – не является текстом с тематической недостаточностью), другие хотят выйти за пределы текста, который может и не характеризоваться тематической недостаточностью (и тут обнаруживаются цитаты (по Ямпольскому), не являющиеся таковыми для первых интерпретаторов).
Н. А. Фатеева дает цитате лингвистически обоснованное определение: «Назовем цитатой воспроизведение двух или более компонентов текста-донора с собственной предикацией»; цитата «может быть как эксплицитной, так и имплицитной» [Фатеева 2000, с. 122]. Далее цитаты подразделяются на те, что с атрибуцией1, – следовательно, маркированы самим автором – и без нее.
Существенная разница между нелингвистическими трактовками цитаты «от Барта до Ямпольского» и точкой зрения Н. А. Фатеевой в том, что в первом случае цитата понимается по преимуществу функционально, во втором – не только функционально, но и субстанционально: является как минимум двумя компонентами (словами?) текста-донора, которые могут быть формально отмечены кавычками, шрифтовыми выделениями, метатекстовым комментарием и т. п.
Субстанциональный статус цитаты не позволяет расценивать текст, если это не центон, как только «коллекцию цитат»2. Впрочем, на этом не настаивают и сторонники «умеренной» интертекстуальности. Речь идет о том, что цитата, подрывая линеарное восприятие текста, стимулирует такие интертекстуальные экскурсы читателя-интерпретатора, которые при успешном их завершении приводят не просто к восстановлению целостности смысла текста, но и к его обогащению («конструктивная интертекстуальность» по И. П. Смирнову): «Степень приращения смысла в этом случае и является показателем художественности интертекстуальной фигуры» [Фатеева 2000, с. 39].
Допустим, «степень приращения смысла» текста-реципиента в результате его интертекстуальных связей оказалась максимально возможной – такой текст нужно считать «высокохудожественным». Но это значит, что его цельность полностью неаддитивна, ведь обогащенный смысл текста перекрывает сумму заимствованных смыслов. Стало быть, для его адекватного прочтения обращение к интертекстуальному пространству текстов-доноров либо необязательно, либо необходимо в минимальной мере. К подобным текстам относится подавляющее большинство из тех, что принято называть классическими. В них, разумеется, присутствуют цитаты, но ни понимание, ни интерпретация классических текстов не осуществляются под знаком интертекстуальности. Поэтому текстовые знаки, которые принято считать интертекстуальными, знаками-цитатами (в нестрогом смысле) – текст в тексте, метатекст в тексте, анаграмма – правомерно рассматривать и вне рамок теории интертекстуальности3 .
Несмотря на то, что теория интертекстуальности «не может претендовать на универсальность» (М. Б. Ямпольский), в литературоведении, семиотике литературы и теории текста наблюдается ее явная экспансия. Она распространяется и на лингвистику текста, где поначалу интертекстуальность понималась «сдержанно», как одно из свойств текста наряду с другими (связность, цельность, законченность, информативность и др. – см. обзор в: [Воробьева 1993, с. 28, 48-50]), или даже рассматривалась как следствие текстуальности – «средство контроля коммуникативной деятельности в целом» [Beaugrande, Dressler 1981, p. 215]. Привнесение же извне (философия, литературоведение) агрессивной идеологии приводит к искаженному видению объекта: «Полное уничтожение „конструкции“, – пишет Б. М. Гаспаров, – имеет результатом то, что сама „деконструкция“ становится абсолютом, жестко – и вполне предсказуемым образом – диктующим, как „следует“ обращаться с интерпретируемым объектом. Ученому новой формации не приходится долго „искать“ в избранном предмете мозаичность, противоречия, гетероглоссию, всевозможные смысловые игры; он „находит“ их с той же неотвратимостью, с какой его предшественник находил в том же предмете структуры, инварианты, бинарные оппозиции» [Гаспаров 1996, с. 35]. На этом фоне возврат к тексту как автономной самоценности нет оснований расценивать в качестве своего рода эпистемологического упрямства. Наоборот, где-то на этом пути видится преодоление «усталости эклектики» постмодернизма в культуре вообще (см. о «субъективной демиургии» у Д. И. Руденко [2001]) и в теории текста, где вопрос может, например, быть поставлен так: «Ни сам автор, ни его адресат не в состоянии учесть все резонансы смысловых обертонов, возникающие при бесконечных столкновениях бесчисленных частиц смысловой ткани, так или иначе фигурирующих в тексте. Но и автор, и читатель, и исследователь способны – с разной степенью отчетливости и осознанности – ощутить текст в качестве потенциала смысловой бесконечности: как -динамическую „плазменную“ среду, которая, будучи однажды создана, начинает как бы жить своей жизнью, включается в процессы самогенерации и регенерации. Таков парадокс языкового сообщения-текста...: открытость, нефиксированность смысла, бесконечность потенциала его регенераций не только не противоречит закрытому и конечному характеру текста, но возникает именно в силу этой его конечности, создающей герметическую камеру, в которой совершаются „плазменные“ смысловые процессы» [Гаспаров 1996, с. 346].
Рассматривая интертекстуальное пространство, объединяющее разные в типологическом плане тексты, нельзя не заметить, что максимумом интертекстуального потенциала обладает вовсе не художественный текст. Еще большего внимания к межтекстовой среде, еще большего ее знания и памяти о ней требуют учебный, некоторые виды юридического и особенно научный тексты. «Так, научный дискурс сплошь интертекстуален, можно сказать, целиком покоится на „чужом слове“...» [Ревзина 2001, с. 61]. Классический художественный текст представляет собой противоположность названным типам текстов, и это очевидно как раз с позиций авангарда: «Классика – это значит, что в произведении искусства уже есть все – то все, которое отовсюду, – но этому всему совершенно точно определено место в строжайшей иерархии, так организующей шедевр, что никакая деталька (а имя им легион) не лезет в глаза. Классика есть целостность, космос, вера, а не раздробленность, не хаос и не цинизм» [Дали 1998, с. 309].
В системе Пирсовых координат «икона-индекс-символ» цитата занимает промежуточное положение между индексом и символом.
Цитата по Ямпольскому – это текстовый знак, у которого на основе нарушения семантической связности между его значением как символа и контекстом текста-реципиента активизируется индексальная составляющая (вторичная индексальность).
Цитата с атрибуцией – это символический текстовый знак с сопутствующими ему индексами (имя автора текста-донора, его заголовок, кавычки и т.п.); чем больше объем цитаты, тем больше вес ее символической составляющей.
Рекомендуем скачать другие рефераты по теме: шпаргалки для студентов, страница реферата, реферат газ.
Предыдущая страница реферата | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая страница реферата