Гегель. Его жизнь и философская деятельность
Категория реферата: Биографии
Теги реферата: контрольная по физике, скачать диплом
Добавил(а) на сайт: Anisija.
Предыдущая страница реферата | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая страница реферата
Очаровывая людей всеохватывающим гением своей мысли, Гегель в душе достаточно презирал их. Эту черту можно рассмотреть в форме его чтения. «На профессорском кресле, — по словам его ученика Гото, — как бы с неохотой отделяя каждое слово, каждый слог, беззвучно и со швабским произношением (от которого, кстати сказать, он никогда не хотел отделаться) ставил он особо каждое предложение, беспрестанно кашляя и отхаркиваясь и беспрестанно перелистывая огромные тетради». Для того, чтобы нашлись преданные слушатели, надо было предварительно внушить, что все сказанное исходит от истинного гения. В Йене же, повторяем, этого условия не было.
К своим читателям, к своим слушателям Гегель не снисходил никогда. Он пренебрегал всеми общедоступными и элементарными приемами, чтобы стать понятнее хоть на йоту. Все равно как один немецкий математик на вопрос, почему он не публикует решения одной важной геометрической проблемы, презрительно отвечал: «А пускай добираются сами, если хотят», — так, в сущности, поступал и Гегель. «Понимайте, когда можете», — как будто говорил он своим слушателям, нисколько не заботясь о том, что их головы полны противоречиями и недоумениями. Иногда он даже как бы нарочно сгущал туман, играя словами и разрешая себе настоящие логические фокусы. Во множестве мест «Феноменологии духа», «Философии права» и позднейших курсов Гегель беспрестанно переходит от отвлеченной формулы к ее действительному содержанию, приписывая отвлеченной мысли все свойства действительности, то есть факта, допуская для действительности всю гибкость и все переливы мышления. Но нигде он не говорит, какую часть его суждений должно понимать как допускаемую только для процесса мышления и какую для мира действительного. От этого читатель и слушатель находятся в беспрестанной опасности впасть в ошибку, принять одно за другое, приложить мысль в случае, где она не прилагается. Отсюда бесконечные споры о том, как следует понимать и к чему относится то или другое выражение. Своего основного положения (истину должно рассматривать не только как сущность знания, но и как существо знающее, то есть что мыслимая и действительная природа отождествляются с мыслящим духом) Гегель не доказывает нигде. Но из него выводились все следствия, во имя его обрушивались громовые критики на отсталых мыслителей, всякое сомнение в этом случае считалось непониманием, полуидиотизмом. Гегель в своей полемике никогда не становится на точку зрения противника. Как в критиках, писанных им вместе с Шеллингом в Йене, так и позже, он не признает права противника удерживать хоть временно свое воззрение, но опровергает возражения во имя тех самых начал, которые заподозрены.
Это ли не деспотизм мысли! Гегель и сам иногда признает трудности своей системы и говорит, очень редко, впрочем, что для обыкновенного понимания некоторые его положения могут показаться странными и невероятными, что, пожалуй, их могут принять за шутку. В таком случае он «снисходит», дает кое-какие пояснения, предварительно заметив, однако, что для «философского понимания все это ясно и понятно, как дважды два...»
Но обратимся к его пребыванию в Йене.
Гегель встретился с Шеллингом как старый приятель и оба они поселились на одной квартире. У них были общие знакомые, оба участвовали на каких-то еженедельных философских обедах и оба ближе всего стояли к кружку романтиков. Если Шеллинга влекли в этот кружок не только общность убеждений, но и более нежная приманка в лице Августы Бемер, шестнадцатилетней красавицы, дочери А. Шлегеля, то Гегель, по-видимому, бескорыстно наслаждался обществом интеллигентных людей, слушая парадоксы Фридриха Шлегеля, добродушные замечания его любовницы Доротеи, всегда остроумные и язвительные речи «сплетницы» Каролины, жены старшего Шлегеля, и т.д. Тут же, в Йене, Гегель близко сошелся с профессором Нитхаммером, другом Фихте, слегка познакомился с Гёте и еще с кое-кем. Но на первых порах дружба с Шеллингом заслоняла все другие отношения. В эти дни неуверенности в себе, незнания себя в нем было столько бескорыстия, что совершенно свободно и искренне он отождествил философию Шеллинга со своей собственной и нисколько не усомнился выразить свои самостоятельно выработанные убеждения в простых и прозрачных формулах Шеллинговой «системы тождества».
К Шеллингу в это время он относился как друг, увлекался блеском его гения, старался проникнуться его взглядами и «радостно» воспринимал их в себя, как такие, которые дают ясность и твердость его собственной, слишком медленной и темной мысли. Он видел, что система Шеллинга во многих отношениях его собственная, но свою, по крайней мере в это время, он не мог выразить с таким блеском и такой конкретностью. Поэтому-то он и увлекся, увлекся как человек, лишенный дара слова, увлекается оратором, излагающим его собственные мысли. Шеллинг подсказывал ему то, что в неясных и запутанных образах копошилось в его собственной голове, чего он не решался высказать по своей слишком уж большой медлительности и осмотрительности. Гегель — и в этом особенность его гения — никогда не мог выразить только мелькнувшей мысли; чтобы сделать это, он предварительно должен был найти ей место во всей системе, связать ее с мириадом других мыслей. Шеллинг же был смелее; Шеллинг «учился на глазах у публики» и всегда гораздо более заботился о новизне, оригинальности, чем об обстоятельности. Поэтому-то он и дал Гегелю готовую форму, куда на первый раз могла, по-видимому, вложиться и собственная система последнего. Оба действовали искренне, но Гегель впоследствии, слишком много говоря о своих разногласиях с философией Шеллинга, чересчур мало останавливался на том, чем он был обязан своему другу. А эти обязательства громадны, их можно сравнить лишь с обязательствами Платона перед Сократом и Аристотеля перед Платоном... Шеллинг объяснил Гегелю его самого.
Шеллинг — блестящий писатель, блестящий оратор, блестящий талант вообще. Двадцати пяти лет он пишет уже свою систему трансцендентатьного идеализма и после Канта и Фихте становится первой знаменитостью Германии. Он работает порывами, свободно отдаваясь стремлению своего творческого духа, не боясь особенно противоречий, не особенно заботясь о том, чтобы придать цельность и строгую форму своей системе. Его философия блещет молодостью, изящной оригинальностью мысли, поэтическими обрезами, полной верой в самого себя и свои силы. Если метафизика вообще близка к поэзии, то насчет Шеллинга совсем трудно сказать, где начинается одна, где кончается другая. Очень сильный логический ум, Шеллинг, однако, не пользуется в полной мере своей замечательной способностью выматывать нить аргументов; он предпочитает сразу забрать читателя в свои руки, сразу поразить его воображение, а затем уже совершенно просто и свободно приковывает его внимание своими блестящими парадоксами, своим аттическим остроумием и особенной способностью вводить читателя во все тонкости своего настроения, сначала веселого, жизнерадостного, полного юношеского задора и увлечения, потом — меланхолического и даже траурного. В этом отношении Шеллинга можно назвать вполне поэтической натурой. Его богатая творческая фантазия не особенно долюбливает усидчивую работу, он всегда предпочитает угадывать, вместо того, чтобы добираться до вывода путем медлительных и терпеливых усилий. В этом заключалась та особенность его натуры, которая помогла впоследствии Гегелю совершенно оттеснить его на задний план. Он всегда слишком надеется на свой гений, на свою удивительную способность делать самые разнообразные и остроумные сближения, скорее подчинять себе ум читателя, чем руководить им. Достаточно было Фихте в одной газетной рецензии и коротенькой брошюрке намекнуть на принцип своей философии, как Шеллинг уже на лету подхватывает его, делает из него самые разнообразные выводы и обращает его в свою собственность. То же и еще более любопытное происходит впоследствии с естественными науками. С прозорливостью гения Шеллинг видит, что обновление философии должно явиться оттуда, из этой медленно нарастающей груды фактического материала.
Полный веры в самого себя, он набрасывается на нее и, нисколько не смущаясь разрозненностью материала, тогда еще совершенно не обобщенною, создает целую натурфилософскую систему. Блестящие открытия Гальвани, Вольта, Пристли, Кавендиша, Лавуазье завладевают его воображением. Но отнюдь не думает он идти по пути этих скромных тружеников. Презирай факт, Шеллинг верует лишь в силу дедукции, исходящей из немногих непреложных принципов. Двух-трех лет отрывочных занятий естествознанием оказывается достаточным, чтобы построить философию природы. Перед нами настоящая геометрия: сначала аксиомы, на доказательстве которых Шеллинг не считает нужным останавливаться, затем теоремы и леммы. Факты приводятся в виде иллюстраций. О едва известном в то время электричестве, гальванизме и прочем толкуется, как о каких-нибудь проблемах логики; исследования нет — везде господствует силлогизм; опытная физика отсутствует, вместо нее — физика умозрительная.
Но в характере Шеллинга была и другая черта, не менее поучительная, которая, развившись, к бесплодным умствованиям его философии прибавила еще и бесплодно проведенную жизнь. Я говорю об отделении от действительной жизни, о полном пренебрежении к ее практическим задачам и требованиям. В этом случае Шеллинг действует сообразно духу времени; он — одна из бесчисленных жертв этого убийственного разлада между внутренней природой человека и внешними условиями его жизни. Все равно как Гёльдерлин сошел с ума, Фридрих Шлегель перешел в католицизм, так Шеллинг закончил мистицизмом. С этой точки зрения его биография особенно поучительна. Уже в юные годы, после кратковременного увлечения революцией и борьбой с теологами, перевравшими Канта, основной заботой Шеллинга становится забота о примирении с жизнью. На языке того времени примириться с жизнью — значило отказаться от нее. Всего 25 лет от роду (1806 год) Шеллинг, по словам Гервинуса, уже смотрит на мир сквозь тусклые очки какого-то высшего презрения к действительности, равнодушия и пренебрежения к ней. Натура страстная и впечатлительная, но не особенно глубокая — Шеллинг односторонне воспринял в себя лишь малодушное направление своего времени, ту обидчивость, которая возникала в душе от столкновения со слишком пошлой действительностью. В 1809 году, когда верующему, по крайней мере страстно стремившемуся к вере в возрождение народа, Фихте казалось, что в Германии укрепляется общественный дух, Шеллинг уже преднамеренно закрывал глаза перед современной историей, называл характер новейшего времени идеалистическим и утверждал, что «господствующий дух времени есть стремление к внутренней сосредоточенности». Он ожесточенно ненавидел век просвещения и рационализм, считая его виновником революции, и с усмешкой посматривал на свои молодые годы, когда он не особенно, впрочем, серьезно думал практически помочь людям и сажал вместе с Гегелем деревья свободы. Теперь же, оставив свои мечты о спасении людей, Шеллинг стал исключительно заботиться о том, как бы самому спастись от жизни.
Таков был Шеллинг. Легко понять, как его богатая творческая фантазия благотворно действовала на Гегеля. Слушая его, Гегель понял самого себя и с воодушевлением работал возле него. Философию Шеллинга он называл «нашей философией», в защиту ее друзья издавали вместе резко полемический журнал, являясь перед публикой одним лицом, так как, по примеру Шиллера и Гёте в «Ксениях», они не подписывали своих имен под отдельными статьями. Этот йенский период — расцвет дружеских отношений между обоими философами, причем трудно даже сказать, кто получал больше выгоды из товарищества. У нас нет данных, чтобы решить вопрос, любили ли они друг друга, по крайней мере любовь и дружба первых лет никогда не достигали той интенсивности, какой достигла впоследствии их взаимная неприязнь, а со стороны Шеллинга, как мы увидим, даже ненависть. В том же периоде, о котором мы говорим (1800—1803 годы), Шеллинг покровительствует своему приятелю, считает его преданнейшим своим учеником, взваливает на него всю черную работу по изданию журнала и не замечает, что под тенью его собственной системы вырастает другая, более мощная, более наукообразная — система Гегеля, которой суждено было одержать такую полную победу над лучшими умами целого поколения. Но пока никакое предчувствие не тревожит Шеллинга. Гегель для него «lieber Freund» — дорогой друг, и нет еще намека, что lieber Freund превратится в «den Alten von Berge» («старика горы») и «Haupt der Assassinen», то есть в предводителя убийц или попросту разбойника, «укравшего мои философские принципы!..»
Но заключим эту главу еще несколькими фактами из биографии Шеллинга. Она полна не только психологического, но и исторического интереса; если угодно, ее можно закончить нравоучением: «Не уходи от жизни, так как за это ты будешь всегда наказан». И наказание, выпавшее на долю Шеллинга, особенно сурово. Гений, погрязший в счетах личного самолюбия, блестящий ум, запутавшийся в парадоксах и словесных построениях, горячее смелое сердце, закончившее свое поприще в полном отречении от мира, пожалуй, ненависти к нему — таков Шеллинг к сорока годам своей жизни, в полном расцвете сил и дарования. Обиженный скверной действительностью, ее филистерством, тупоголовым самодовольством маленьких людей и всеобщим боязливым лицемерием, Шеллинг попытался найти свое счастье в мире идей. Он повторил попытку Дедала взлететь в страну эфира и солнца, но и его крылья оказались восковыми. Кроме общих исторических причин, заставивших Шеллинга, как и многих других талантливых людей того времени, искать примирения с жизнью вне ее конкретных условий, и в сфере его личного существования были обстоятельства, предопределившие, так сказать, его трагическую участь. Ранняя смерть сначала невесты (Августы Бемер), потом горячо любимой жены развила в нем болезненную наклонность предаваться внутреннему созерцанию и в нем находить утешение от неудач и разочарований действительности. Появление на сцену Гегеля, неудачная конкуренция с ним из-за славы, из-за влияния только помогли психологии Шеллинга обратиться в психологию обиженного человека; скромный, терпеливый друг, писавший когда-то такие почтительные комплименты, оказался на недосягаемой высоте славы и земного величия, а блестящий, возбуждавший такие надежды Шеллинг, признанный Гёте и Фихте за истинного философа, должен был ограничиваться уважением специалистов. Жизнь слишком долго ласкала Шеллинга, чтобы он мог примириться с такой развязкой. Судя по своим первым успехам, слишком хорошо зная неотразимую силу своего таланта, он смело мог рассчитывать на то, что ему, а никак не Гегелю, обеспечены новые лавры и предстоит впереди еще более блестящая карьера. Он мечтал о единовластии в умственной жизни, что можно заключить уже по презрительному тону, с которым он обращался к своим противникам. Но судьба решила иначе. Чернорабочая упрямая натура Гегеля, выступив на сцену после долгих, даже утомительно долгих ученических лет, оказалась более мощной, более серьезной, чем эфемерная талантливость Шеллинга. И друзья стали врагами столько же из разногласия в области философских убеждений, сколько из-за соперничества, из-за желания занять первое место в области мысли. Гегель победил. Он стал духовным вождем и жрецом современности, в то время как Шеллинг добился только академических лавров. Чем победил Гегель? Конечно, вложенной в него терпеливой и настойчивой силой, приготовившей такой прочный фундамент для его системы. Блестящий, слишком легко воспламенявшийся и недолюбливавший серьезных предварительных работ, ум Шеллинга поневоле должен был уступить этому гиганту логики, закованному в тяжелую броню всех современных ему знаний. Как ни остроумны, ни поучительны чтения Шеллинга о методе университетских занятий, тем не менее они не могли утолить своими блестящими общими местами жажду к истинной науке, которую они сами же возбуждали. В дальнейших произведениях Шеллинга произвол заступает уже место мысли, смелость — место доказательств. Это — чистые импровизации фантазии, случайно попавшие в область науки... Игра в формализм, философия тождества (тождество — основной принцип системы Шеллинга) была доведена до невероятного легкомыслия, и в своих учениках Шеллинг развивал страсть к остроумным построениям, и произвольностью своих выводов и положений прямо вел их к теософии и мистицизму.
По своей натуре Гегель был далек от этой гимнастики мысли, разрешавшейся жонглированием и остроумными фокусами. Стоило ему только отделаться от непосредственного влияния блестящей и талантливой личности Шеллинга, как в нем опять пробудилась трезвая рассудочность и неумолимая логичность. Он ясно видел. к чему ведет гениальничанье Шеллинга, и отшатнулся от него, почувствовав, что у него под ногами есть своя собственная почва. И победа не могла не очутиться в его руках: афоризмы Шеллинга приковывали воображение, диалектика Гегеля всецело овладевала человеком и обращала его в преданнейшего раба...
Шеллинг не вынес этого удара или, вернее, бесчисленных ударов, нанесенных ему Гегелем. Его самолюбие было оскорблено до глубины, и эту обиженность личного самолюбия слишком ласковой и льстивой к себе натуры Шеллинг перенес во взгляды на жизнь вообще. Насквозь проникнутый реакционными воззрениями, он, однако, отрицал и саму реакцию. Всю современность, какой бы она ни была, он ненавидел и презирал, как что-то такое, что своей суровостью оттолкнуло от себя его нежную и поэтически настроенную душу. Он не встал на сторону прогрессистов и не погиб вместе с ними, он не сумел явиться оракулом реакции, как это сделал его бывший друг. Капризно и малодушно оставил он борьбу с жизнью после первых же неудач и удалился в себя. В нем развилось какое-то taedium vitae*.
* Отвращение к жизни (лат.). — Ред.
Любопытно для полноты картины посмотреть на последние усилия и последние скачки его отрывочной, но все же гениальной мысли.
От беспокойной деятельности окружающего мира Шеллинг удалялся мыслью в первобытные времена, как Гёте на далекий Восток, как Шиллер в мир отвлеченных идеалов и несуществующей гармонии. Жертва реакции, он настолько проникся ее духом, что отказался даже от мнения, господствовавшего среди рационалистов, будто человечество постепенно возвышалось от темного инстинкта до разумности, будто нельзя указать пределов человеческому развитию, как учил Кондорсе. Он думал наоборот, что «люди значительно и всесторонне понизились сравнительно с первобытным своим состоянием, ибо в то время в их воспитании принимали участие высшие существа из породы духов».
После этого золотого века, когда хрустальные мосты были проложены между землей и небом, началось постепенное падение в темную пропасть, и небо отказалось от земли. Чтобы вернуть прошлое, нужны учителя, которые сознательно стремились бы к восстановлению первобытного совершенства и чистоты. И Шеллинг берет на себя роль такого учителя, охотно вместе с тем протягивая руку мистицизму. Даже саги древней мифологии о богах и полубогах он принимал за подлинные исторические факты. Он кончил мистицизмом и каким-то обидчивым, полным ненависти и раздражения отношением к людям. По его доктрине, мир не есть творение Божества, а лишь отпадение от него. Человечество страдает за совершенный им грех, и тоном аскетов XIV века Шеллинг предписывал людям умерщвлять себя для внешнего мира и восстанавливать нарушенное общение с Божеством.
Вот маленькая сценка из последних лет жизни Шеллинга, сообщаемая одним из наших соотечественников: «Я долго искал его в Мюнхене, так как мне сказали, что он живет там. Но, несмотря на все усилия, я не мог найти его. Случайно как-то я попал в Байрейт и с удивлением встретил Шеллинга на улице, торопливо пробирающегося по улице с толстой суковатой палкой в руках. Какое-то отчаяние и беспокойство выражалось на его старческом лице. Старомодный костюм, высохшая, истощенная фигура — произвели на меня такое впечатление, как будто я увидел перед собой выходца из другого, давно миновавшего времени. Квартира его была тайной для всех, так что, будучи даже с ним в одном и том же городе, я все же не мог отыскать его. Да и к чему?»
Итак, Гегель победил.
Глава VI. Философия и публицистика
Тут наши биографы, Гайм и Розенкранц, подошли наконец к созданию системы. Гегель-человек совершенно поглощается с этой минуты Гегелем-философом, и его личная жизнь исчезает за геометрически правильными построениями его мысли. «Система» занимает всю сцену; перед нами ее развитие, ее постепенное нарастание, ее диалектические, логические и иные кризисы, в промежутках между которыми Гегель как бы впопыхах успевает есть, пить, спать, рассориться с Шеллингом, жениться и пр. С точки зрения биографов, все это недостаточно важно и даже как будто унизительно для такого мыслителя, как Гегель. Почтительный Розенкранц, впрочем, не так уж строг и не осмеливается пропустить ни одного из известных ему фактов, но в представлении Гайма Гегель, очевидно, обращается в какую-то логическую машину, вытягивающую бесконечно длинную диалектическую проволоку из куска стали. Передавая редкие факты, Гайм торопится и будто даже просит у читателя извинения за то, что осмеливается остановить его внимание на таких незначительных вещах. Возле «Системы» сосредоточивается весь его интерес, а биография Гегеля является предметом как бы совершенно посторонним. Конечно, и такая точка зрения имеет право на существование. Что нам за дело до того, в каком камзоле ходил Гегель, как он любил, как занимал у Гёте по три или четыре рубля на пропитание, вел тетради, в которых очень обстоятельно записывал все истраченные им пфеннити и крейцеры на табак (еr schnupfte sehr stark), молоко, масло и редкие бутылки вина, как, наконец, совершил он некрасивые в нравственном отношении вещи.
Точка зрения «procul profani!»* имеет, конечно, свое основание особенно в наше время, когда маленькое самолюбие и лилипутское тщеславие находят свое удовлетворение в мысли, что и «великие люди, по тщательном рассмотрении, оказываются маленькими и лилипутообразными». «Бэкон брал взятки. Платон ездил на поклоны в Сицилию, Декарт струсил перед Сорбонной» — думает лилипут и радуется, так как это для него понятно и сам бы он с удовольствием проделал то же самое. Иногда даже проявляется особенное наглое пристрастие к развенчанию всяких гениев, придирчивое отношение к фактам их личной жизни, выискивание всяких некрасивых подробностей, и надо прямо сказать, что подобное сыщицкое отношение к земному величию прямо отвратительно. Из того факта, что Бэкон брал взятки, никак ведь не следует, что его «Novum organon»** — «подлая вещь», и буржуазно-добродетельному лилипуту, несмотря на всю его добродетель, несмотря на то, что и ко взяткам-то он относится с самым искренним негодованием и в рот не берет хмельного — никогда ничего подобного не сделать. В оценке великих людей точка зрения личной их роли должна отступить перед точкой зрения той пользы, которую они принесли человечеству.
* «Прочь!», «отбросить прочь!» (лат.); имеется в виду точка зрения, что не нужно рассматривать бытовые факты — Ред.
** «Новый органон» (лат.). — Ред.
Конечно, наше нравственное чувство оскорбляется, встречая в земных кумирах недочеты, недостатки, уклонения от пути добродетели. Кто бы не пожелал соединить в одном лице смелость Галилея и силу мысли Декарта; кто бы не преклонился перед Бэконом, будь он хоть немного похож на Спинозу или Джордано Бруно в нравственном отношении, но если мы и правы в душе, требуя от человека не только силы мысли, но и нравственного величия, все же отсутствие последнего, слишком, к сожалению, частое, не должно закрывать наши глаза перед заслугами гения. Мы можем отнять от него свою любовь, но малодушно отвернуться от его заслуг, так как он брал взятки, или а 1а Вольтер приравнивать Людовика XV к Траяну — было бы несправедливостью. Гений, берущий взятки или ползающий ради какой-нибудь ленточки, может обижать нас, но есть пределы этой обиженности, все равно как есть пределы восторгам перед скромной добродетелью и незаметным существованием без всяких уклонений с пути. Нет никакой возможности быть пуристом и отвергать величие во имя недочетов нравственности. Это слишком односторонне, но и другая противоположная точка зрения несправедлива; нельзя рассматривать только общественные заслуги, нельзя забывать, что истинно человеческая личность должна быть нравственно велика.
Какое же право имеет Гайм отделываться пятью-шестью анекдотами, раз биография Гегеля принимает нравственно несимпатичный оттенок. Это тем невозможнее, что Гегель был не только философом, но и настоящим практическим деятелем, вождем современности столько же в ее теоретическом, сколько и в практическом отношении, и игнорирование фактов интимной жизни Гегеля заставляет Гайма прибегать к слишком натянутым толкованиям неблаговидных поступков его. Кроме развития системы, в жизни Гегеля есть еще другой факт: эта система становится ортодоксальной с точки зрения департамента берлинской полиции, и нам, под одним непременным условием — не забывать величия Гегеля как мыслителя, нечего остерегаться, нечего прятать и затушевывать грустные факты.
Но сначала несколько слов о самой системе.
Несомненно, что она была продуктом ума первой величины. Если исключить Аристотеля, то никогда, ни до, ни после Гегеля, ум человеческий не задавался такой грандиозной задачей, как свести все факты жизни к одному общему началу и сковать все разнообразие явлений цепями самой строгой, могучей диалектики. Для Гегеля не существует факта, на котором он остановил бы свое внимание как на отдельном феномене, — он всегда рассматривает факт в связи со всей вселенной и не успокаивается до той поры, пока не найдена связь, пока факт не исчез как индивидуум в общем потоке мироздания. Философия Гегеля — это энциклопедия всех наук, стройная система, в которой нашла себе место вся совокупность человеческих знаний. Перед нами не юрист, не филолог, не естествоиспытатель, даже не философ, а нечто большее — гений, попытавшийся ответить сразу на все религиозные, нравственные, политические вопросы человечества, найти разрешение всем загадкам, тревожащим наш ум со времени мироздания, и охватить человеческую жизнь не только в теоретической области, но и в практической сфере его деятельности. В системе Гегеля человек нашел свое место в природе, обществе, государстве, семье. Его система не синтез знания, а синтез жизни вообще. Оттого-то некоторые присваивают ей эпитет «религиозной». И, действительно, она была истинной религией разума.
Чтобы понять ее, надо знать ее исходную точку. Этой исходной точкой было созерцание вселенной как единого прекрасного целого, в котором нет ничего непримиримого, нет даже борьбы, а есть только развитие, постоянный переход одной формы в другую. Свой идеал жизни, выработанный на изучении греческих образцов, идеал чисто эстетический, Гегель перенес и на свою систему. Ему хотелось представить в ней все существующее, всю вселенную, как единицу, как одно гармоническое целое, как организм, проникнутый и одушевленный одной жизнью, и представить ее так, чтобы всякий не только понял, но и живо почувствовал всю красоту и прелесть этого дивного космоса. Гегель приступил к развитию своей системы после основательного изучения науки, обстоятельно усвоив себе большую часть современных ему знаний и исследовав состояние и положение общества, среди которого он жил. Он обращался к своей системе с чисто научными требованиями. Как безусловный философский догмат разъяснял он единство и тождество всего существующего, но в то же время с чрезвычайным напряжением всех психических сил старался обнять мыслью связь всего и показать, в чем именно заключается и состоит это единство, чем одно явление соединяется с другим, что в каждом из них есть общего; хотел постигнуть и уразуметь процесс, посредством которого все развивается одно из другого, подметить общий жизненный элемент, который проникает и одушевляет все. И это нужно было сделать так, чтобы тут не явилось ничего произвольного, тем более нелепого или несообразного, отчего с отвращением отвернулась бы человеческая мысль; чтобы везде были доказательства или хоть соображения и догадки, обязательные для мысли и удовлетворяющие ее. Признайте только нигде не доказанное, а только высказанное и в сущности нелепое положение, что все сущее есть логическое понятие, как это сделал наш философ, и для вас не будет существовать никаких вопросов. Раз Абсолютное (всё) есть бесконечно диалектическое, то оно может возникнуть и развиваться лишь по программе Гегеля. Он не объяснил мироздания, но создал новый мир — мир, где все стройно, законосообразно, логически необходимо. Он действовал не как естествоиспытатель, "а как поэт и художник. Он создал свою геометрию, но эта геометрия неприложима к нашей земной вселенной; это, если угодно, геометрия псевдосферы, четвертого, пятого или какого там измерения. Система Гегеля не объясняет нам в действительности ни одного закона или явления природы, а только законы мысли.
Вся она построена на понятии Абсолюта и представляет историю его развития. Этот Абсолют — разум, стремящийся к самопознанию.
Пройдя различные стадии, начиная с низших, Абсолют воплощается наконец в человечестве. И Гегель дает нам стройную картину его истории. Вся история вытянута в струнку. Каждый народ в свое время является воплощением Духа, который и пользуется им, его жизнью, для достижения своей цели: реализации свободы и самосознания. Всемирная история начинается на Востоке, там детство человечества; там есть идея свободы, но эта свобода признается только за одним. Греция уже знает свободу некоторых. В ней проходит юность человечества. Это время прекраснейшего, но скоропроходя-щего расцвета. Римское царство есть зрелый возраст истории. Здесь индивидуумы приносятся в жертву всеобщей государственной цели, но взамен этого, в силу образования частного права, они получают личность. Но только германский мир знает, что свободны все.
Его история — завершение истории человечества. Только в нем осуществляется цель всемирной истории, то есть реализация понятия свободы и самосознания. Но это лишь общая картина. Гегель стремится к тому, чтобы в своей системе объединить все знания, все верования, все стороны жизни человека. В «Феноменологии духа» перед нами формы развития человеческого сознания, история образования индивидуального духа, ее связь с историей духа всеобщего, абсолюта. В «Логике» изложен знаменитый диалектический метод, который и есть закон развития всего. «Энциклопедия философских наук» объединяет современные Гегелю знания с точки зрения его принципа. Мы имеем еще философию права, религии, искусства, истории, чтения по истории философии. В этих чтениях разработаны между прочим и практические вопросы жизни человека, его поведения, его отношения к семье, государству и проч.
Нам понятны теперь отчасти как величие системы Гегеля, так и тайна его успеха. Он давал человеку ответ на все вопросы: это наибольшее, что может сделагь не только философия, но и религия. Но обратим внимание и на другое обстоятельство. Гегель, что бы ни означали его уклонения, воспитывал юношество в религии разума. Никогда не забывал он вполне обещания, данного им Гёльдерлину еще в молодые годы: «Жить лишь для свободной истины, никогда не заключать мира с постановлениями, определяющими, что должно думать и что должно чувствовать». «Разум есть высший орган понимания, сама жизнь есть деятельность разума». Всемирная история являлась для него реализацией понятия свободы. Он оправдывал догматы заключенным в них философским содержанием и тем приучал искать в них только философское содержание. Тысячи молодых людей старались проникнуть в таинственные термины новой религии, основным требованием которой было: «Все надо понять, все надо объяснить». Среди диалектических тонкостей нередко мелькали мысли, которыми Гегель умел так глубоко проникать в сердца своих слушателей, и под влиянием этих мыслей росла вера во всемогущество разума, строящего государства и религии, а следовательно, и разрушающего их. Росла мысль слушателей, росла их жажда исследования и жажда истины, переходя через все явления природы и духа. И вдруг под спокойной пеленой отвлеченного мышления, которое, по-видимому, удовлетворялось само собой, зашевелилась критика. Шумно вырвались на волю молодые гегелианцы. Разум в их руках был всеразрушающим мечом, перед которым рухнули самые крепкие предания. Фейербах провозгласил поклонение человеку. Общественная мысль крепла прямо под влиянием философии Гегеля, и когда старик Шеллинг, после его смерти, взошел на берлинскую кафедру со словами отступничества и мистицизма, он встретил грозную фалангу людей, выросших с верой в разум и преклонявшихся перед ним одним. «Гегель был камень Кроноса», — сказал один из его последователей. «Философия Гегеля не знала никакого мистицизма, а его диалектика служила реакции, как могучий Геркулес служил ничтожному Эвмену, в душе презирая его и чувствуя себя бесконечно выше».
Только с этой точки зрения нам и понятно появление так называемого левого, то есть радикального гегелианства.
В 1803 году Шеллинг уехал из Йены в Вюрцбург, и с той поры Гегель начинает серьезно задумываться над мыслью, как бы и ему перебраться из этого города. Йена «tantorum virorum orba», то есть «осиротевшая после стольких мужей», утеряла для него всякую привлекательность. К тому же, заставляли призадумываться и денежные обстоятельства. Получая по 1 1/2 талера с каждого своего слушателя, Гегель решительно не имел чем жить. Отцовское наследство приходило к концу, и в перспективе была если не голодная смерть, то голодное существование. Молодой бедный профессор, с осунувшимися щеками, в коричневом сюртуке, запачканном табаком, в скромном помещении из двух комнаток, поддерживаемый только верой в свой гений, — таким представляется нам Гегель в это время. Зачастую ему приходится сидеть совершенно без гроша; он вынужден даже обращаться за помощью к Гёте, который ссудил его шестью талерами на пропитание. К 1805 году относится почтительнейшее прошение, написанное им «к начальству», где Гегель, указывая на свои заслуги, покорнейше просит назначить его экстраординарным профессором. Начальство снизошло к его просьбе, но — увы! — наградило лаврами без карпов: Гегелъ получил экстраординатуру только без жалованья. В его письмах за это тяжелое время то и дело звучит почти отчаянная нотка. Он не знает, что делать, как справиться с этими ужасными материальными затруднениями, несмотря на всю скромность своих требований от жизни. Он обращается к Нитхаммеру, Шеллингу, самому Гёте, и все эти обращения сводятся к одному и тому же: «Помогите!». Он думает о кафедре в Гейдельберге, о кафедре в Эрлангене — о какой угодно, лишь бы избавиться от постоянного, проклятого дефицита. Вместе с тем, он горд, с одной стороны, как профессор философии, с другой — как представитель величайшей науки, науки всех наук, избранным жрецом которой он считает себя самым искренним образом. Надо вчитаться в его письма в это время, чтобы проникнуть в его обиженную и вместе с тем гордую душу. Очевидно, что ему совестно просить и совестно постоянно надоедать своим приятелям рассказами о материальных затруднениях, в которых как будто отражается краска стыда, покрывающая его щеки в эту минуту, говорит он о талерах, крейцерах и пфеннигах, стараясь спрятать их за философскими рассуждениями. Боязнь перед завтрашним днем и гордость великого человека, инстинктивно верующего в свой гений, борются в нем ежеминутно, придавая его переписке вообще несвойственный ей нервный и отрывочный характер. В душе он, по-видимому, твердо убежден, что он, Hegel, prof. der Philosophiе, имеет твердое, неотъемлемое право на жизнь, а между тем действительность в образе проклятого дефицита ежеминутно опровергает это положение и рисует какие-то скверные перспективы заброшенности, голодовки, невозможности довершить до конца начатое, несомненно великое дело создания своей собственной системы. В области идеи, в области философской мысли Гегель уже примирил все. Он искренне веровал, что вселенная прекрасна, что она — одно гармоническое целое, единое дыхание вечно живущего духа. Но как в этом прекрасном целом найти место Вильгельму Фридриху Гегелю, экстраординарному профессору Йенского университета, не получающему ни гроша, кроме скромных подачек от своих ближних?
Конечно, этот вопрос принадлежит нам, а не самому Гегелю. Он был слишком раб своей логики, своей мысли и идеала, чтобы заподозрить его истинность. Ни в эту, и ни в какую другую эпоху его нимало не тревожит противоречие между личным несчастьем и гармонически прекрасной вселенной. Он как будто не видит этого противоречия, и даже факты его собственной жизни, достаточно внушительные с нашей точки зрения, проходят для него как бы совершенно незамеченными. Будь на месте Гегеля живой, чувствующий человек, этот тяжелый период собственной голодовки и унижения своего отечества, завоеванного французами, должен бы послужить стимулом и для философского кризиса. Но с Гегелем этого не случилось. Гегель голодает, французы бомбардируют Йену, дефицит растет, «отечество перестало существовать», а Гегель пишет свою «Феноменологию духа», где доказывает, что «весь беспредельный прекрасный мир есть не что иное, как дыхание единой, вечной идеи, проявляющейся в бесчисленных формах, как великое зрелище абсолютного единства в бесконечном разнообразии».
Повторяю, непонятное для нас, с точки зрения практически мыслящих и чувствующих людей, и составляет индивидуальность Гегеля. Поставьте на его место живого, мучающегося страданиями ближних своих человека, и он сразу перевернет всю систему не в ее диалектических основаниях — это и Гайм может сделать, а в ее практических, всегда примиряющих выводах. Возьмите Белинского. Он тоже был гегелианцем, и даже самой чистой воды. Он тоже находил счастье в созерцании мира как единого прекрасного космоса и забывал не только себя, но и людей вообще ради таинственного абсолюта, однако, когда в нем заговорило ободрившееся сердце, когда деятельная любовь к людям проснулась в его благородном, измученном сердце, он, хотя и в шутливой форме, нанес всему гегелизму и всем гегелианским мудростям неотразимый удар. В письме Боткину он пишет: «Ты, я знаю, будешь надо мной смеяться; но смейся, как хочешь, а я — свое: судьба субъекта, индивидуума, личности, важнее судеб всего мира. Мне говорят: "Развивай все сокровища своего духа для свободного самонаслаждения духом; плачь, дабы утешиться; скорби, дабы возрадоваться; стремись к совершенству, лезь на верхнюю ступень лестницы развития, а споткнешься — падай, черт с тобой, таковский и был сукин сын!" Благодарю покорно, Егор Федорович Гегель, кланяюсь вашему философскому колпаку; но со всем подобающим вашему философскому филистерству уважением честь имею донести вам, что если бы мне удалось влезть на высшую ступень развития, — я и там попросил бы вас отдать отчет во всех жертвах условий жизни и истории, во всех жертвах случайностей, суеверия, инквизиции, Филиппа II и пр. и пр., иначе я с верхней ступени бросаюсь вниз головой. Я не хочу счастья и даром, если не буду спокоен насчет каждого из моих собратий по крови... Говорят, что дисгармония есть условие гармонии: может быть — это очень выгодно и усладительно для меломанов, но уж, конечно, не для тех, которым суждено выразить своею участью идею дисгармонии».
Для всех этих жертв дисгармонии Гегелю не было ни малейшего дела. Если личные неудачи раскрывали сердце Белинского для любви ко всем ближним, всем обездоленным, то в Гегеле они, напротив, развили и так уже бывшие в нем душевную сухость и скрытое высокомерие. Он голодает и пишет книгу, где рассматривает мир с точки зрения эстетического фатализма. В сотне страниц нет ни одной протестующей строчки. Все чинно, благородно, гениально. Ни на минуту не забывается, что «reverentia fato habenda est principium scientiae moralis» («уважение к судьбе есть основание нравственности»). Всяко бывает, и это, если угодно, понятно. Удивительно, конечно, как это голодающий человек находит вселенную прекрасной и гармоничной, не находит в ней ни одной темной черточки, но — всяко бывает. Есть, однако, и непонятные вещи.
Австрия покорилась французскому оружию в 1805 году, а Пруссия — в 1806 году. Гегель — немец, успокоившийся на мысли, что Германия — не государство, и звать не хочет ничего более. В отечестве, завоеванном французами, он находит только одни интересы — свего философского творчества, своих собственных манускриптов. Перенесемся в 1805 год, в октябрь месяц, в Йену. Римско-германская империя пала; на ее развалинах возник рейнский германский союз под диктатурой французского императора. Наполеон раздавал своей семье короны, владения, народы. Последнее германское государство, еще вооруженное, готовится встретить завоевателя. Подле Йены должна разыграться одна сцена великой драмы. От этой битвы зависит участь Германии. Если пруссаки разбиты, то германцы будут только одним из «два-десяти племен», прикованных к колеснице сына судьбы. Гегель был в Йене. Перед его глазами проходят гордые прежними победами французские колонны, чтобы завтра сражаться с пруссаками. В то же самое время Гегель послал рукопись «Феноменологии» своему приятелю Нитхаммеру. Он выражает в приложенном к ней письме безграничную заботу, но не о Германии, не об участи отечества; нет, он боится одного, чтобы трудная работа не пропала ввиду «прискорбных беспорядков» времени. Он пишет это письмо накануне решительной битвы и вместе с тем выражает свои восторги перед Наполеоном. Он, оказывается, видел императора — эту мировую душу, «Weltseele». Можно бы, казалось, ожидать, что присутствие врага отечества, прошедшего с победоносным войском всю Германию, расшевелит сколько-нибудь патриотическое чувство Гегеля, что немец-шваб на минуту признает немца-прусса своим братом. Ничего подобного нет. «Это в самом деле чудное чувство, — пишет он, — когда видишь подобную личность (Наполеона), который, сидя верхом, здесь из одной точки охватывает мир и им повелевает. Конечно, пруссакам нельзя было предсказать ничего лучшего, но с четверга по понедельник подобные успехи возможны только для этого необыкновенного человека, которому нельзя не удивляться. Как я заранее желал успеха французской армии, так все желают теперь его ей, успех неизбежен при чудовищном превосходстве ее предводителей и солдат над противниками». Предсказания Гегеля исполнились. Пруссаки побеждены. Германия у ног повелителя. Фихте бросил кафедру в Эрлангене и бежал в Кёнигсберг, чтобы разделить участь побежденного отечества. Но Гегель через несколько месяцев еще пишет, что в истории этого дня он видел «неотразимое доказательство победы образованности над грубостью и духа над бездушным рассудком и умничаньем».
Можно, конечно, оправдывать Гегеля хотя бы потому, что не один он так делал и что нельзя всем и каждому быть похожим на Фихте, но в сущности, что это зa оправдание?.. Во всей этой йенской истории Гегелю, по-видимому, не понравился только один эпизод, что «грубые французские солдаты» ворвались в его квартиру и производили в ней всяческие безобразия: рвали бумаги, обливали чернилами стены, плевали, куда приходилось, и не оставляли в покое даже самого хозяина, подшучивая над его длинным носом и другими «Eigenheiten», то есть особенностями. Гегель, очень обиженный, обратился тогда к одному из сержантов с орденом Почетного легиона в петличке и заявил ему, что «ожидает помощи от его почтенной особы» и полагает, что «нет никакого разумного основания обижать мирного немецкого философа». Но — увы! — «орден Почетного легиона» только покрутил свой ус и, не без презрения взглянув на этот тщедушный экземпляр человеческой породы, именовавший себя «мирным немецким философом», даже не вступился за него. Безобразия продолжались, гардероб Гегеля и его табакерка подверглись самому варварскому нападению, чернильницы летели в стену, черновые листки «Феноменологии духа» пошли на цигарки; сам Гегель и его Eigenheiten подверглись всяческому оскорблению, и он должен был бежать, оставив все на произвол судьбы.
Материальные затруднения между тем продолжались, французское нашествие увеличивало проклятый дефицит. Правда, «Феноменология духа» уже появилась в печати, но нужны были просто нечеловеческие усилия, чтобы получить крейцеры и пфенниги от «издательской акулы» — какого-то herr'a Гебхарда. Гегелю ничего не оставалось, как уехать из Йены. Все его друзья: Нитхаммер, Шеллинг и другие — удалились еще ранее в Баварию. «Там умеют уважать и ценить заслуги», там было «нечто вроде Эльдорадо для науки». «Страна монастырей (Бавария) обратилась в попечительный приют для гуманистов и философов». Гегель стремился туда душой, тем более что «каждый пфенниг гонорара за изданное сочинение стоил ужасных мучений во время сделки с хитрым книгопродавцем». «Я часто желал, — пишет к нему Шеллинг от 11 января 1807 года, — извлечь тебя из пустынного севера, который, как кажется, неспособен даже служить сосудом для восприятия того, что есть наилучшего (то есть философии)...» и вслед за этим Шеллинг давал своему другу советы, как он должен отрекомендовать себя баварским высшим властям, и обещал ему личное ходатайство «при удобном случае». Прошло полтора года «прежней» голодовки. В марте 1807 года Гегель является перед нами редактором «Бамбергской газеты». Это место доставил ему Нитхаммер, чтобы избавить его от вопиющей нужды. Гегель с радостью взялся за него, и в то время, когда, по его мнению, одна наука, то есть самая что ни на есть отвлеченная наука, могла успокоить дух униженной Германии, он оставляет науку для политики и притом для какой политики? Под управлением образцового вассала Франции, Максимилиана Иосифа, и его визиря Монжела Бавария была сконцентирована и вышколена, как Франция под деспотической рукой Наполеона. Разнообразие старинных правил, привилегий и узаконений исчезло под нивелирующим уровнем новых узаконений; но не благо народа имели в виду законодатели. Баварию угнетала роскошь и огромное войско, поглощавшее все средства страны; ее грабил министр, прибывший нищим в страну и скоро составивший себе огромное состояние; вместе с придворным банкиром он разорял Баварию финансовой игрой. Страну обедняла целая армия чиновников-плутов, которым слабое правительство дало полную свободу. Грубость и неспособность этих служителей администрации производили каждые два года то здесь, то там банкротства в делах, за которыми следовала так называемая «новая организация», то есть замена одного неспособного и соединенного узами дружбы и родства круга чиновников другим. Вследствие этого способа управления, несмотря на секуляризацию духовных имений, с неслыханным вандализмом были растрачены огромные суммы, движимость и недвижимость. Ценность государственных бумаг и имений пала, а страна и отдельные личности сильно обеднели от тяжести налогов, французского военного постоя и военных издержек и поглощения рабочих сил военной службой.
В такой-то стране Гегель сделался редактором политической газеты. Ни о какой самостоятельности нечего, конечно, было и думать. Что должен был ожидать тот, кто позволял себе какие-нибудь нескромные речи, Гегель мог видеть в самом начале принятой им редакции из примера одного своего знакомого Штуцмана. Тот, будучи в Эрлангене, издавал свою газету; по званию редактора, он был в начале марта отвезен вместе со своим наборщиком в Байрейт под предлогом распространения ложных политических известий, и только через месяц его газета была вновь разрешена под названием «Эрлангенская беспристрастная газета». Французы не стеснялись, перед ними приходилось холопствовать. «Только при одном условии, — говорит Гайм, — можно было заняться изданием газет: если бы целью этого было пробуждение национального сознания и желание раздуть пламя революции против чуждой тирании. Но Гегель удалился в свою редакционную комнату для целей совсем противоположных». Его газета не была органом, передающим мнение, как оно выражалось в обществе; она сообщала отчеты, но не хотела и не обязывалась присоединять к этому своего мнения. Руководящие статьи в ней совершенно отсутствовали, и даже в чисто фактической форме она являлась служительницей того интереса, защита которого не должна была найти ни одного голоса в Германии. Только один раз Гегель в полемической статье вступился за свой политический взгляд, и это было сделано с целью осмеять «северо-германский патриотизм», спасший впоследствии отечество от французского владычества. «Бамбергская газета» была газетой наполеоновской. В ней французские интересы стояли на первом плане, баварские — на втором, а общегерманские — совершенно отсутствовали. Разглагольствования «Moniteur'a», императорская фразеология официальных и подслуживавшихся газет находили себе место на столбцах гегелевской газеты, издававшейся «строго фактически», на самой скверной бумаге. На всякой странице этой заказной прессы беспрестанно встречаются прославления великого императора, его венчанных и невенчанных креатур и орудий его воли. В зиму 1807—1808 года Гегель продолжал еще издавать свою газету, когда в Берлине, почти под штыками французов, Фихте читал немецкой молодежи свои знаменитые «Речи германскому народу», проникнутые благородным патриотизмом, одушевленные энергией благородной личности.
В 1808 году, благодаря стараниям Нитхаммера, Гегелю удалось получить место ректора Нюрнбергской гимназии. Прекрасное место для всякого, только не для нашего философа, которого тянет к профессорской кафедре, который успел уже привыкнуть к ней и считает ее, совершенно притом основательно, единственно подходящей ареной для своей деятельности. Гегель не совсем доволен, но «исполняет обязанности», не ощущая при этом, как и вообще при исполнении обязанностей, ни душевной свободы, ни полного довольства бытием. Ему постоянно приходится иметь дело с детьми, входить в разнообразные интересы их маленькой жизни, и легко догадаться, чего недоставало ему при этом; дети, все равно какие — французские, немецкие или папуасские, требуют прежде всего любви, ласки, непосредственности, а великий мыслитель предлагает им вместо этого непонятные лекции по философской пропедевтике*, идею строгого порядка и сухость малодоступного для детских интересов сердца. Но, чтобы не умереть с голоду, надо было исполнять обязанности, и Гегель, как видно из его писем, «делал все возможное» с чисто чиновничьей аккуратностью и чисто чиновничьим педантизмом. В своей богатой, спокойной и удивительно здоровой натуре он всегда находил нужные силы, чтобы мириться с действительностью, какой бы она ни была, и вы напрасно даже в наиболее тяжелые периоды его жизни будете искать в самых искренних его признаниях какого-нибудь резко выраженного недовольства или проклятия... Проклятая жизнь! — этого вы от Гегеля не услышите, хотя бы со стороны было известно, что в продолжение целых месяцев он терпит постоянные неудачи, занимается совершенно неподходящим ему делом, питается Бог знает чем!.. Удивительный запас терпения преодолевает все; ни на минуту не прерывающаяся работа гениальной мысли, стремящейся к постижению всего сущего, красит самую непривлекательную обстановку и дает такие наслаждения, о которых даже не мерещилось обыкновенному смертному. И работа Гегеля — не порывистая работа таланта или горячей впечатлительной натуры, постоянно ловящей призрак совершенства, быстро переходящей от восторгов к отчаянию; перед нами работа уверенного в себе и терпеливого гения, величаво, спокойно идущего к раз намеченной цели.
* Как жанр философской литературы, пропедевтика — вводный материал, элементарно, систематизированно и кратко излагающий учение. — Ред.
В 1811 году Гегель женился, в 1816-м издал, главное свое сочинение «Логику» («Die Logik»). .Об этих двух фактах, относящихся к нюрнбергскому периоду надо сказать несколько слов.
Гегель женился, и это было единственное увлечение, которое он позволил себе в жизни, к счастью, совершенно удачное. «Его жена была лучшая из женщин», — говорит Гайм, Розенкранц утверждает то же самое, и хотя я не знаю, чем она так понравилась господам биографам, но охотно верю им: Гегель горячо любил ее. У кого есть цель в жизни и хорошая жена — у того есть все», — говорит он сам, формулируя в этих словах то блаженное настроение, которое овладело им после свадьбы. По-видимому, будучи женихом, Гегель сильно увлекался своей невестой, и мы не без удивления видим, что в строгом философе вдруг пробудился сентиментально настроенный немец, который пишет длиннейшие стихи по адресу своей Марии, чуть не ежедневно сочиняет для нее письма, переполненные рецептами о супружеской добродетели и супружеском счастье и самыми страстными излияниями чувства. Читатель не может не улыбнуться, постоянно встречая в этих письмах отрывочные фразы, многоточия, восклицательные знаки, нежнейшие эпитеты и припоминая при этом, что все это принадлежит автору «Феноменологии духа», работающему над сочинением «Логики» — самой строгой, спокойной и абстрактной книги, вышедшей когда-нибудь из-под пера мыслителя. Но рядом с восторгом и овладевшей Гегелем страстью мы видим обстоятельное положение того скромного и благоразумного идеала супружеской жизни, который, вероятно, был выработан нашим философом еще в молодые годы. Ведь мы уже знаем, что он, будучи мальчиком и юношей, увлекался не Вертером Гёте, не «Разбойниками» Шиллера, а картофельно-селедочными произведениями, в которых превозносилась супружеская верность, благоразумная любовь, здоровый аппетит и умеренность в наслаждениях. В доме своего отца Гегель одинаково видел пример спокойной домашней жизни, в которой муж исполняет обязанности, а жена занимается хозяйством. Эта-то тихая пристань и привлекала к себе воображение нашего философа, и своей будущей жене он старался внушить к ней ту же привязанность, какую чувствовал сам. Поэтому рядом с нежнейшими изъяснениями чувства мы видим обстоятельные и не очень уж интересные нотации. «Не особенно поэтично!» — скажет читатель. Не особенно поэтичной, но спокойной и счастливой вышла и семейная жизнь Гегеля.
Муж и жена занимали небольшую, но чистую и приличную квартиру. Прямо против выхода находилась гостиная, направо — кабинет Гегеля, потом спальня, детская. Во всем были видны порядок и аккуратность. Прислугу обыкновенно не держали, разве в случае каких-нибудь экстренных обстоятельств, вроде болезни, беременности самой Marie von Hegel и т. п. Жизнь вообще велась тихая, однообразная, и лишь изредка, в видах развлечения, супруги разрешали себе небольшие поездки по Германии. Жена исключительно занималась хозяйством, но любопытно, что и сам Гегель находил время, вмешиваясь в него. Он был «главой и хозяином» дома в полном смысле этого слова. У нас сохранились толстые, тщательно переплетенные тетради, в которых великий философ вел аккуратную запись всем расходам по дому, не пренебрегая ни единым крейцером или пфеннигом. Он любил говорить, что жизнь выше средств (все равно каких — материальных или духовных) есть первый источник безнравственности и несчастия, и с обычным ему педантизмом проводил этот принцип в личной своей обстановке. Это принцип полного, если угодно, философского благоразумия и, чтобы следовать ему, нужна большая ясность ума, мало увлекающаяся, мало впечатлительная натура вообще. Гегель обладал таковой и был счастлив. Как мало нужно усилий воображения, чтобы восстановить перед собой скромную обстановку его жизни, проследить его времяпрепровождение за целый год, за целые годы! Мы легко представляем его себе работающим в кабинете, окруженного грудой книг и мелко исписанных тетрадей; в столовой, похваливающего свою супругу за хорошо приготовленный суп или прекрасно препарированный форшмак*; в детской, ласкающего маленького Гегеля с такими же серыми глазами, как у Гегеля большого; опять в кабинете, спокойного, сосредоточенного, занятого детальной разработкой своей великой системы или неумолимой критикой легкомысленно-философских произведений. Ни скуки, ни порывов. Гениальная, охватывающая все явления жизни мысль работает без устали, создавая цепь силлогизмов и диалектических моментов, долженствующую представить жизнь вселенной; благоразумный характер не знает ни кризисов, ни треволнений, не переходит от необузданных восторгов к малодушному унынию и, вполне слишком даже уверенный в себе, не бросает инквизиторских, полных мучительного недоумения и сомнения взглядов на свое внутреннее «я». Тут же бок о бок красивая, молодая добродушная супруга, с хорошей улыбкой, с ласковым светом голубых глаз, с хлопотливыми заботами о хозяйстве в своем маленьком сердце... Для вечернего развлечения карты... Вообще же тишь и гладь, и как бы можно было завидовать этой тиши и глади, не покупайся они слишком дорогой ценой — полного презрения к общественной жизни.
* Кушанье из рубленого мяса или селедки, запеченных с картофелем. — Ред.
Ведь эпоха, о которой мы говорим (1808—1816 годы), была одной из самых бурных и великих в жизни Германии. Целые годы велась упорная, полная благородного и патриотического одушевления борьба с Наполеоном. Вместо чиновников, администраторов, генералов стратегических и тактических на сцене действовал народ, и не как призрак («в интересах народа!»), не как понятие, а как нечто реально существующее. Под влиянием общего возбуждения были проведены в жизнь величайшие реформы — уничтожено скверное и подлое крепостное состояние, введена всеобщая воинская повинность, ослабел даже гнет чиновничьего механизма, педантизма и пр. А главное — исчезло то губительное самодовольство, которое овладело прусской правительственной жизнью после царствования Фридриха II Великого. Неудачная правительственная борьба с Наполеоном воочию доказала, как гнил и, в сущности, бессилен механизм прусской государственной жизни, считавшийся совершенным. Для спасения себя, поддержания своей чести, для победы над гордым завоевателем пришлось обратиться к народу, и этот униженный, закабаленный народ, не видевший до той поры ни тени справедливости, не жалея себя, совершил высокий героический подвиг освобождения родины, обретя героизм в глубинах своего великого, хотя и дремлющего духа. Элементарная справедливость, не говоря уже о благодарности, требовала признать народ за активную часть государственного механизма и сообразно с этим... сочинялись конституционные проекты.
Гегель оставался равнодушен ко всему этому, даже больше: «он подсмеивался» над патриотическим подвигом своей родины, над народом, защищавшим свою честь, над молодыми (и не только в смысле возраста) умами, которые хотели воспользоваться этим моментом, чтобы осуществить здесь, на земле, идеал человеческого счастья. Все это казалось ему странным и глупым. Он до конца не верил, что можно победить Наполеона, этого всемирного духа, при помощи мужиков и разгорячившихся студентов. Спокойно сидел он в Нюрнберге, читая философскую пропедевтику, очень довольный собой, супругой, обедом и своей «Логикой», которая подходила к благополучному окончанию. Прав, или по крайней мере в этом случае, был прав Штейн, заявив, что метафизика вредна для Германии, что авторы метафизических систем или индифферентисты, или реакционеры. Прежде чем сделаться последним, Гегель был первым.
Но нам надо сказать несколько слов о его «Логике», законченной в 1811 году. Постараемся выяснить если не ее содержание, то по крайней мере ее место в «системе».
Рекомендуем скачать другие рефераты по теме: доклад по информатике, менеджмент.
Предыдущая страница реферата | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая страница реферата