Формализм как школа
Категория реферата: Сочинения по литературе и русскому языку
Теги реферата: русский язык 7 класс изложение, сочинение 6
Добавил(а) на сайт: Николин.
Предыдущая страница реферата | 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Постструктурализм утверждает принцип "методологического сомнения" по отношению ко всем позитивным истинам, установкам и убеждениям, существовавшим и существующим в западном обществе и применяющимся якобы для его "легитимации", т. е. самооправдания и узаконивания. В самом общем плане теория постструктурализма2-- это выражение философского релятивизма и скептицизма, "эпистемологического сомнения", являющегося по своей сути теоретической реакцией на позитивистские представления о природе человеческого знания.
Эта книга посвящена, собственно говоря, мифологичности научного мышления в сфере гуманитарных знаний, бытию и эволюции различных концепций и представлений, которые по мере своего употребления приобретают фантомный характер мифем и мифологем научного сознания. Мне бы особо хотелось
______________________________
2Скорее можно говорить о комплексе представлений, поскольку постструктуралисты отличаются крайним теоретическим нигилизмом и отрицают саму возможность какой-либо общей теории.
подчеркнуть, что мне приходится изучать актуальную практику бытования идей, а отнюдь не их археологию.
В принципе здесь очень редко можно говорить о каком-либо терминологическом
консенсусе: многообразие подходов, эволюция взглядов в зависимости от
конъюнктуры постоянно меняющегося фона различных теоретических парадигм, --
приводит к качественному трансформированию объема и смысла любого термина.
Чем более влиятелен, популярен -- а иногда и просто моден -- тот или иной
термин, тем более разноречива его интерпретация. То же самое относится как
к отдельным теоретикам, так и к целым доктринам.
Поэтому говорить о строгой систематичности постструктуралистской доктрины не приходится.
Сама природа постструктурализма с его тяготением к "метафорической эссеистике" представляет собой типичный пример отказа от строгой научности, столь характерной для структурализма с его стремлением придать гуманитарным наукам статус наук точных (достаточно вспомнить его тяготение к четко выверенному и формализованному понятийному аппарату, основанному на лингвистической терминологии, пристрастие к логике и математическим формулам, объяснительным схемам и таблицам, -- ко всему тому, что впоследствии получило название "начертательного литературоведения").
Нет ничего более чуждого постструктурализму с его критикой "западной логоцентрической традиции", под которой понимается стремление во всем найти порядок и смысл, во всем отыскать первопричину, с его установкой на научно обоснованный "игровой принцип", на "свободную игру активной интерпретации", с его подозрительным отношением к самой идее "структуры". Так что во всех отношениях постструктурализм выступает как теория, которая действительно наступила после структурализма, подвергнув все основные положения последнего решительной критике.
И тем не менее главной задачей моей работы было дать систематизированное представление о постструктуралистской доктрине, выявить ее эволюцию и различные варианты, дать характеристику и критическую интерпретацию основных терминов этого влиятельного критического направления. Данными целями определялась и структура исследования: с одной стороны, в нем развернута панорама возникновения и современного состояния постструктуралистско-деконструктивистско-постмодернистского комплекса, -- прошу извинить за столь неуклюжий неологизм, но без него в данном случае не обойтись, -- а с
другой стороны, -- анализ научной методики, используемой в работах представителей этого комплекса.
В соответствии с этим материал книги разбит на три главы.
В первой характеризуется общая теория постструктурализма на основе анализа
концепций двух его самых авторитетных представителей: философа, литературоведа, семиотика, лингвиста -- одним словом,
"интердисциплинариста" Жака Дерриды и философа, культуролога, -- да, очевидно, и литературоведа тоже -- Мишеля Фуко. Во второй главе
анализируется деконструктивизм, понимаемый как литературоведческая практика
постструктуралистских теорий, и выделяется два основных варианта
деконструктивизма: французский н американский. Первый представлен
концепциями Жиля Делеза, Юлии Кристевой, Ролана Барта, второй --
преимущественно Йельской школой, хотя, разумеется, в общих чертах
освещаются и другие направления англоязычного деконструктивизма. В третьей
главе описывается становление теории постмодернизма (главным образом, литературоведческого) и рассматривается представление о постмодернизме как
выражении "духа времени" конца ХХ столетия.
ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМ: основные концепции, понятийный аппарат
ЖАК ДЕРРИДА - ПОСТСТРУКТУРАЛИСТ SANS PAREIL
Ключевой фигурой постструктурализма и деконструктивизма является Жак
Деррида. Многие современные специалисты по теории и истории критики
отмечают как общепризнанный факт то значительное влияние, которого
оказывают в последние десятилетия на критику Западной Европы к США идеи
этого французского семиотика, философа и в определенной мере
литературоведа, или, по крайней мере, человека, создавшего теоретические
предпосылки деконструктивистской теории литературного анализа. Его книги
"Голос и феномен: Введение в проблему знака в феноменологии Гуссерля"
(1967), "О грамматологии" (1967), "Письмо и различие" (1967),
"Диссеминация" (1972), "Границы философии" (1972), "Позиции" (1972) (161,
148, 145, 144, 155, 151) привели, как пишет американский исследователь Дж.
Эткинс, к "изменению облика литературной критики" (70, с. 134), вызвав в
США появление деконструктивизма. Его работы "Глас (1974) и "Почтовая
открытка: От Сократа к Фрейду и дальше" (1980),"Окрестности" (1986), "О
духе: Проблема Хайдеггера" (1987),"Психея: Открытие другого" (1987), относимые некоторыми исследователями его творчества ко "второму периоду"
(впрочем, вопрос о его периодизации довольно сложен, подробнее об этом см.
ниже), закрепили за Дерридой авторитет одного из самых влиятельных
современных философов, эстетиков и культурологов (147, 143, 153, 146, 156).
Интердисциплинарная природа постструктуралистской мысли как рефлексии на
современное состояние гуманитарных наук, рефлексии, берущей в качестве
точки отсчета тезис о художественно-литературном по самой своей сути
характере человеческого мышления, нашла наиболее яркое выражение именно в
текстах Дерриды, на авторитет которого, вне зависимости от степени приятия
или неприятия его идей, ссылаются все, кто занимается данной проблемой. При
этом никогда и никем не оспариваемая его популярность находится, откровенно
скажем, в вопиющем противоречии со сложностью его манеры изложения своих
идей.
Говоря об особой роли Дерриды как в формировании основных
постструктуралистских концепций и доктрин, так и в самой
деконструктивистской практике анализа художественного произведения, мне
хотелось бы привести высказывание английского исследователя Кристофера
Батлера, -- пожалуй, он лучше других сказал о трудностях, с которыми
сталкивается любой исследователь, приступая к изучению творчества
французского ученого: "Практически все проблемы, которые ставит
деконструктивизм перед критикой, можно увидеть в общих чертах в творчестве
Жака Дерриды. Однако необходимо сказать с самого начала, что те
относительно философские традиции, которые я и другие обычно приписывают
ему в своем изложении, на самом деле чужды его собственному методу, по сути
своей весьма неуловимому и находящемуся в постоянном движении
самоуточнения" (115, с. 60).
Последнее слово -- "самоуточнение" -- можно было бы перевести и как
"самокорректировка", "самооговорка", Батлер здесь очень точно подметил
постоянное стремление Дерриды уточнять свою мысль всевозможными
корректировками, дополнениями прямого (денотативного) и косвенного,,
(контекстуального, коннотативного) значения слов, бесчисленными цитатами и
тут же следующими разъяснениями, обращением к авторитету словаря до такой
степени, что многие страницы его произведений напоминают словарные статьи.
Само по себе творчество Дерриды в известной степени можно было бы назвать
обширным, нескончаемым комментарием к чужим мыслям и к самому себе, в
результате чего его собственная мысль все время "ускользает" от четких
дефиниций и однозначных определений. Это не означает, естественно, что
Дерриде совсем чужды ясность и определенность позиций или, скажем, последовательность в отстаивании позиций и убедительность доказательств. На
свой лад он весьма последователен, а что касается логического аппарата
аргументации, то им он владеет в совершенстве и нередко не без изящества.
Конечно, можно, и не без веских оснований, предположить, что подобный стиль
отражает глубинные мировоззренческие колебания самого ученого, аморфность и
непоследовательность его философской позиции и тому подобное. Однако это
будет всего лишь часть истины и далеко не самая основная. Деррида не совсем
укладывается в традиционные представления о философии и философах, но в
этом он далеко не одинок и является продолжателем довольно почтенной
традиции, хотя, быть может, и выделяется своей подчеркнутой
экстравагантностью. Кстати сказать, четче всего эту традицию сформулировал
еще Хайдеггер, охарактеризовав ее как "поэтическое мышление".
Деррида и философская традиция
В самой манере доказательств Деррида много позаимствовал у англо-
американской лингвистической философии, "семантического анализа", одним
словом, у тех течений философской мысли, которые ведут свое происхождение, условно говоря, от Бертрана Рассела и Людвига Витгенштейна, лингвистических
теорий речевых актов, опосредованных критической рецепцией феноменологии
Гуссерля и Хайдеггера
Не заходя слишком далеко в философскую проблематику, отметим в предыстории
данного вопроса лишь то, что даст возможность несколько прояснить истоки
общей позиции Дерриды и ее специфичность. Американский философ Джон Капуто
подверг детальному анализу глубинную взаимосвязь тех направлений
современной теоретической мысли Запада, которые предоставляют Гуссерль,
Хайдеггер и Деррида, в книге "Радикальная герменевтика: Повтор, деконструкция и герменевтический проект" (1987) (118). При этом Капуто
ссылается на авторитет работ Родольфа Гаше "Зеркальная амальгама" (1985)
(211) и Джона Ллевелина "Деррида на пороге смысла" (1986) (298), довольно
отчетливо обрисовывающих преемственность феноменологической традиции, проявляющейся в концепциях Дерриды.
Для Капуто не подлежит сомнению, и он попытался это доказать, что несмотря
на все критические замечания Дерриды в адрес Гуссерля и Хайдеггера, французский ученый по сути дела является продолжателем их
"герменевтического проекта".
Как подчеркивает Капуто, Деррида "отрицает не интенциональность, референцию
или самосознание, но только метафизическое представление, что существует
какого-либо рода непосредственный контакт Я с самим собой или с другим Я, или с его объектами взаимодействия вне царства знаков" (11З, с. 306).
Генетическая связь Дерриды с феноменологией несомненна, однако также
несомненно и то, что его собственная позиция определялась прежде всего
радикальной критикой всех основ феноменологии, критикой, рассматриваемой им
как составная часть общей "критики метафизики", являющейся главной целью, смысловым ядром его негативной доктрины. Говоря об истоках своей позиции,
Деррида всегда определенно ссылается на традицию, ведущую свое
происхождение от Ницше, Фрейда и Хайдеггера, хотя и критикует их концепции
как явно недостаточные для окончательной деконструкции метафизики: "я, возможно, привел бы в качестве примера ницшеанскую критику метафизики, критику понятий бытия и знака (знака без наличествующей истины);
фрейдовскую критику самоналичия, т.е. критику самосознания, субъекта, самотождественности и самообладания; хайдеггеровскую деструкцию метафизики, онто-теологии, определения бытия как наличия" (154, с.326).
Аргументативная логомахия и игровое отношение к слову
Несомненно, что Хайдеггер сыграл существенную роль в развитии у Дерриды
неутолимого пристрастия к "узкой логомахии" -- игре слов, если повторить
упрек, который Чаадаев предъявил Гегелю. (Разумеется, то, что делал Гегель
в этой области, не идет ни в какое сравнение с абсолютным беспределом
Хайдеггера.)
Деррида более точен и корректен в своих манипуляциях со словом и более
осторожен в наделении и придании нового смысла традиционным терминам по
сравнению со своим учителем в этой области -- Хайдеггером, хотя, быть
может, столь же, если не более, отчаян в игре со смыслами. Насколько к этим
процедурам применимы понятня "научной точности", если вообще о таковой в
данном случае может идти речь, -- вопрос, мягко говоря, деликатный: здравый
смысл и "позитивистская логицистичность" отнюдь не были в чести философов, исходивших из принципа вольной", "поэтической интерпретации", не
отягощенной ложной моралью неприемлемого для них духа "бескрылой"
позитивистской научности. Поэтому все упреки ученых "старой формации", с
негодующим возмущением потрясающих этимологическими словарями, не
производят особого впечатления на теоретиков, прочно стоящих на позициях
интутивно-поэтического мышления. И их вряд ли могут убедить тщетные с их
точки зрения, попытки рациональной верификации иррациональных по самой
своей сути "актов интуивного усмотрения", как назвал их С.Аверинцев (60, с.
408).
О плачевных результатах полемики Л. Шпитцера против этимологических штудий
Хайдеггера будет сказано в разделе о постмодернизме; здесь же мне хотелось
бы привести комментарии С. Аверинцева к "Строению слова" П. Флоренского, показательные в том плане, что их автор, отчетливо осознавая "опасность"
подобного рода философствования, в то же время стремится обосновать
правомочность такого подхода именно для философии: "Автор (Флоренский -- И.
И.) разнимает слово на его составные части, допытываясь от него его
подноготной, восстанавливая его стершийся, изначальный смысл (примерно так, как это в более позднюю эпоху делает со словами своего языка М. Хайдеггер).
Конечно, "изначальный смысл" рекомендуется понимать не чересчур буквально -- и для русского, и для немецкого мыслителя искомыми является отнюдь не
временная, не историческая, не генетическая, но смысловая "изначальность"
слова: такое начало, которого, если угодно, никогда не было, но которое
всегда есть, есть как "первоначально", как рrincipium ("принцип"). Этот же
тип отношения к слову можно встретить у некоторых поэтов ХХ в.: и для них
"изначальность" есть никоим образом не прошлое, но скорее будущее (исток
как цель). Все это необходимо помнить при подходе Флоренского к
этимологизированию" (60, с.406-407).
Об этом подходе к этимологизированию "приходится помнить" и всякому, кто
занимается Дерридой, да и вообще постструктурализмом в целом. Но, пожалуй, самое интересное можно найти в следующем примечания Аверинцева, где он
рассуждает о необходимости подобной этимологической процедуры для "духовной
культуры", Отмечая, что и сам Флоренский характеризовал некоторые свои
"этимологические раздумья" как "маловероятные" (что его, впрочем, отнюдь не
останавливало), Аверинцев приводит крайне интересное, с моей точки зрения -- в смысле своей поучительности -- оправдание подобной практики
"символической эксегесы": "Так: этимология "маловероятна", и все же можно
сказать", для этого достаточно, чтобы имеющее быть сказанным провоцировало
акт интуитивного усмотрения. Настоящее содержание мысли Флоренского, по его
собственному слову, показуется, но не доказуется"... Этимология здесь --
только "символ", почти метафора, почти декорация при акте "показания"
усмотренного. Разумеется, это художническое, игровое отношение к
"аргументам" (которые, согласно вышесказанному, как раз не суть аргументы)
ставит эту глубокомысленную и плодотворную философию языка в весьма
косвенные отношения к языкознанию. Но подчеркнем: "косвенные отношения"
отнюдь не значит "никакие отношения". От "духовности" нашей "духовной
культуры" очень мало осталось бы, если бы из нее была изъята вся система
косвенных, необязательных и постольку свободных отношений между
размежеванными "доменами". Свобода эта таит в себе опасность не-должного
переступания границ, что само по себе не может быть против нее аргументом
(как пресловутые недоразумения с шеллинговской натурфилософией и
гегелевской философией истории отлично объясняют, но отнюдь не оправдывают
принципиальную нетерпимость к такому типу работы ума, который попросту
требует не слишком буквального понимания и при таком условии служит
бесценным стимулятором и для "собственно науки")" (там же, с. 408).
Не углубляясь особо в природу подобного рода оценки, которая по
направленности своей аргументации вполне применима, как мы уже видели, и
для Хайдеггера и, естественно, для Дерриды, отметим лишь, что такая защита
в глазах рациональности хуже всякого обвинения, и, напротив, в глазах
интуитивиста и иррационалиста (или мистика) -- совершенно законное
обоснование выдвигаемых постулатов, вне зависимости от того, понимаем ли мы
мистицизм в вульгарном смысле нелепых предрассудков и диких варварских
обычаев, или в высоком смысле утонченной философской рефлексии, примерами
которой наполнена вся история человечества. Собственно, все зависит от той
позиции, которая выбирается, и от того, насколько этот выбор сознателен.
В данном случае меня интересует даже не столько позиция самого Аверинцева с
ее ощутимым ироническим обертоном относительно "собственно науки, сколько
выявленное им художническое, игровое отношение к "аргументам", легшее в
основу того широкого мировоззренческого и эстетически-художественного
течения жизни Запада, которое получало название постструктуралистско-
постмодернистского комплекса (о русском постмодернизме, набирающем сейчас
силу, в рамках данного исследования мы просто не имеем возможности здесь
говорить, хотя, разумеется, общеевропейскую -- в том смысле, в каком Россию
можно безоговорочно относить к Европе, историческую укорененность и
распространенность этого явле- ния всегда следует иметь в виду, по крайней
мере, не забывать о ней, чтобы не создавать ложного впечатления об особой
диковинности" и абсолютной иноземной чуждости "постмодер- нистской
чувствительности"). Основную роль в выработке подобной установки на игро-
вое отношение к слову и мысли сыграл прежде всего Ницше, -- как собственно
для Дерриды, так и для всего постструктурализ- ма в целом, который как
философско-эстетическое течение во многом является наследником ницшеанской
традиции. Деррида неоднократно высказывал свое отношение в Ницше, которого
особенно ценит "за систематическое недоверие ко всей метафи- зике в целом, к формальному подходу к философскому дискур- су, за концепцию философа-
художника, риторическое и фило- логическое вопрошание истории философии, за
подозрительное отношение к ценностям истины ("ловко применяемая услов-
ность, истина есть средство, и оно не одно"), к смыслу и бытию, к "смыслу
бытия", за внимание к экономическим фено- менам силы и различию сил и т.
д." (151, с. 363); Роль Ницше Деррида также видит в том, что он,
"радикально пересмотрев понятия "интерпретация", "оценка", "пер- спектива"
и "различие", во многом способствовал освобождению означающего от его
зависимости или происхождения от логоса к связанного с ним понятия истины, или первичного означаемо- го" (148, с. 19).
Наличие
Это приводит нас к одному из ключевых, краеугольных терминов понятийного
аппарата Дерриды -- к многозначному слову " presence". Везде, за редким
исключением, в данной работе оно переводится как "наличие", и, соответственно, произ- водные от него определения -- как "наличный", хотя, разумеет- ся, всегда следует иметь в виду смысловое соприсутствие в данном
термине и его производных значений "присутствия" и "настоящего времени".
Несомненно, что критика Дерридой этого понятия связана с его
гносеологическим нигилизмом, с отрица- нием любых критериев истины, в том
числе и такого феномено- логического критерия, как "очевидность": Деррида
критикует учение о "смысле бытия вообще как наличия со всеми подопре-
делениями, которые зависят от этой общей формы и которые организуют в ней
свою систему и свою историческую связь (наличие вещи взгляду на нее как
eidos, наличие как субстан- ция/сущность/существование (ousia), временное
наличие как точка (stigme) данного мгновения или момента (non), наличие
соgitо самому себе, своему сознанию, своей субъективности, соналичие
другого и себя, интерсубъективность как интенцио- нальный феномен эго)"
(148, с 23). Утверждение Дерриды о "ложности" этого учения может быть
представлено как продол- жение и углубление критики Хайдеггером основных
постулатов Гуссерля, и в то же время, повторим, осмысление собственной
позиции Дерриды было бы вряд ли возможным без и вне про- блематики, разработанной Гуссерлем. Еще для раннего Гуссерля была характерна критика
"натуралистического объективизма" - (хотя в то же время он выступал и
против скептического релятивизма), которому он противопоставлял призыв
вернуться "к самим предметам", как якобы обладающим "открытым",
"самообнаруживающимся быти- ем". При этом он ориентировался на традицию
картезианства с его тезисом об очевидности самопознания и, что более важно, самосознания. В этой связи и лозунг "к самим предметам" предполагал
"возврат" сознания к "изначальному опыту" (что абсолютно немыслимо и
неприемлемо для Дерриды), получае- мому в результате операции
"феноменологической редукции", или "эпохе", которая должна исключать все
нерефлексивные суждения о бытии, т.е. отвергать "эмпирическое созерцание", расчищая, тем самым, путь к "созерцанию эйдетическому, спо- собному постичь
идеальные сущности предметного мира вещей, мира явлений, или феноменов.
Впоследствии Гуссерль попытался переформулировать принцип "самоочевидности
сознания" как смыслополагание ин- тенциональной жизни сознания, передав
способность наполнять смыслом эмпирический и психологический опыт людей
"трансцендентальному субъекту как якобы обладающему обоб- щенным, интерсубъективным знанием общезначимых истин, т.е. фактически обладающему
"трансцендентальным сознанием". Именно этот момент гуссерлианской философии
и стал главным предметом критики Дерриды, отвергающего как посту- лат об
"имманентной данности" (в терминах французского уче- ного -- "презентности-
наличности") бытия сознанию, так и принцип однозначного конституирования и
преобразования "жизненного мира" (т.е. "универсального поля различных форм
практик", по Гуссерлю) в мир "истинный", как бы туманно и неопределенно ни
формулировал его немецкий философ.
Деррида и Хайдеггер
Если Гуссерль для Дерриды до известной степени воплощает то современное
состояние традиционной европейской философии, которое очертило круг
вопросов, ставших для Дер- риды предметом критического анализа, то
отношения Дерриды с Хайдеггером гораздо сложнее. Хайдеггер в значительной
мере создал методологические предпосылки дерридеанского анализа. И это
связано прежде всего с его критикой "метафизического способа мышления", который он пытался переосмыслить. Отрицательное отношение Дерриды к
"презентности-наличности" как основе метафизического мировосприятия
генетически соотносится с критикой Хайдеггером традиционного европейского
понимания мышления как "видения", а бытия -- как постоянно присутствующего
перед мысленным взором", т.е. в трактовке Дерриды как "наличного".
Хайдеггер последовательно выступал против абсолютизации в понимании бытия
временного момента его "настоящего быто- вания", его "вечного присутствия", что несомненно предопреде- лило и позицию Дерриды в этом вопросе. Однако, если попыт- ка Хайдеггера осуществить деструкцию европейской философ- ской
традиции как "метафизической" (см. об этом у П. П. Гай- денко, 15)
встретила у Дерриды полное сочувствие и понима- ние, то другая сторона
деятельности немецкого философа -- его стремление найти путь к "истине
бытия" -- совершенно не совпала с глобальной мировоззренческой установкой
Дерриды на релятивистский скептицим. И именно в этом плане и наме- тилось
их основное расхождение, обусловившее упреки в непо- следовательности и
незавершенности "деструкции метафизики", предъявленные Дерридой Хайдеггеру.
За этим стремлением немецкого ученого во всем увидеть "истину" теоретик
постструк- турализма как раз и усматривает рецидив" метафизического
подхода.
К этому можно добавить, что интенциональность, столь важная для Гуссерля и
Хайдеггера, была переосмыслена Дерридой в типично поструктуралистском духе
как "желание", ины- ми словами, как подчеркнуто бессознательная, стихийная
и в конечном счете иррациональная сила, поскольку, хотя она может и
принимать форму мысли и действий, направленных на дости- жение конкретных
целей, т. е. быть рационально-осознанно оформленной, но тем не менее и по
своим истокам, и по своим конечным результатам, резко расходящимся, если не
прямо противоположным, с собственным исходным замыслом, она носит явно
иррациональный характер. Однако следует иметь в виду, что зта
иррациональность общемировоззренческой позиции французского ученого выступа- ет у него в ослабленной форме по сравнению с Делезом, Кри- стевой и даже в
какой-то мере с Фуко, поскольку не принимает видимость открыто
декларируемой методологической установки. Поэтому она выводима лишь как
результат анализа тех аргу- ментативных операций, которые осуществляет
Деррида, занятый выявлением "постоянно возникающих" логических "неразре-
шимостей" на каждом шагу человеческой мысли.
Однако, какова бы ни была философская традиция, в лоне которой
формировались взгляды Дерриды, ею одной невозмож- но объяснить его значение
как одного из безусловных основате- лей постструктуралистской доктрины.
Оригинальная тео- ретическая установка фран- узского ученого проявилась
прежде всего в том, что он подверг решительной критике сам принцип
"структурности структуры" и традиционные семиотические представления, выявив "неизбежную", с его точки зрения "ненадежность" любого способа
языкового обозначения.
Критика центра и структурности структуры
В своей ранней работе "Структура, знак, и игра в дискурсе о гуманитарных
науках" (159), впервые представленной в виде выступления на конференции
"Наука о человеке" в 1966 г. в Университете Джонса Хопкинса, Деррида
сформулировал прак- тически все основные положения своей системы взглядов, соста- вившие впоследствии "обязательный канон" теории постструкту-
рализма: идея децентрации структуры, идея "следа", критика многозначного
понятия "наличие" и концепции "целостного чело- века", а также утверждение
ницшианского принципа "свободной игры мысли" и отрицание самой возможности
существования какого-либо первоначала, "первопричины", или, как его называ-
ет ученый, "происхождения" любого феномена, его origine. Поскольку именно
идея бесструктурности отразилась в са- мом названии рассматриваемого нами
течения, стоит более под- робно остановиться на аргументации Дерриды. С его
точки зрения, понятие "центра структуры" определяет сам принцип
"структурности структуры": "Функцией этого центра было не только
ориентировать, сбалансировать и организовывать струк- туру -- естественно, трудно себе представить неорганизованную структуру -- но прежде всего
гарантировать, чтобы организую- щий принцип структуры ограничивал то, что
мы можем назы- вать свободной игрой структуры. Поскольку несомненно, что
центр структуры, ориентируя и организуя связность системы, допускает
свободную игру элементов внутри целостной формы" (59, с.324). В то же
время, в самом "центре пермутация, или трансформация элементов (которые, разумеется, могут быть в свою очередь структурами, включенными в состав
общей струк- туры) запрещена... Таким образом, всегда считалось, что центр, который уникален уже по определению, представляет собой в структуре именно
то, что управляет этой структурой, в то же время само избегает
структурности. Вот почему классическая мысль, занимающаяся проблемой
структуры, могла бы сказать, что центр парадоксальным образом находится
внутри структу- ры и вне ее. Центр находится в центре целостности и однако
ей не принадлежит, эта целостность имеет свой центр где-то в другом месте .
Центр не является центром" (там же, с. 325). И далее: "Вся история
концепции структуры ... может быть пред- ставлена как ряд субституций
одного центра другим, как взаи- мосвязанная цепь определений этого центра.
Последовательно и регулируемым образом центр получал различные формы и на-
звания. История метафизики, как и история Запада, является историей этих
метафор и метонимий. Ее матрица ... служит определением бытия как наличия
во всех смыслах этого слова. Вполне возможно показать, что все эти названия
связаны с фундаментальными понятиями, с первоначалами или с центром, который всегда обозначал константу наличия -- эйдос, архе, телос, энергия, усия (сущность, субстанция, субъект), але- тейя, трансцедентальность, сознание или совесть, Бог, человек и так далее" (там же, с. 325). Таким
образом, в основе представления о структуре лежит понятие "центра
структуры" как некоего организующего ее на- чала, того, что управляет
структурой, организует ее, в то время как оно само избегает структурности.
Для Дерриды этот "центр" -- не объективное свойство структуры, а фикция, по- стулированная наблюдателем, результат его "силы желания" или ницшеанской
"воли к власти", а в конкретном случае толкования текста (и прежде всего
литературного) следствие навязывания ему читателем своего собственного
смысла, "вкладывания этого смысла в текст, который сам по себе может быть
совершенно другим. В некоторых своих работах, в частности в "Голосе и
феномене" Деррида рассматривает этот "центр" как "сознание", "соgitо" или
"феноменологический голос". С другой стороны само интерпретирующее "я"
понимается им как своеобразный текст, "составленный" из культурных систем и
норм своего вре- мени, и, следовательно, произвольность интерпретации со
сторо- ны зтого "я" заранее ограничена исторической обусловленностью его
норм и систем.
Однако, несмотря на общую негативную позицию Дерриды по отношению к
"универсальной зпистеме" западноевропейского мышления, характеризуемой им
как "логоцентрическая метафи- зика", служащая для рационалистического
оправдания, для ут- верждения собственных правил и законов мышления и своей
традиционалистской преемственности, стремление французского теоретика
вступить в диалог с этой традицией логоцентризма, взятой в целом, без
достаточного учета неизбежной исторической ограниченности своей собственной
критики, т.е. без учета ее обусловленности социальными и временными
параметрами, дает основания американскому исследователв Ф. Лентриккии
обвинить Дерриду в антниисторизме и формализме. В то же время представление
о культуре любого историче- ского периода как о сумме дискурсов или
текстов, т.е. устных или письменных модусов мышления, представление, обозначае- мое термином "текстуальность" и позволяет, по мнению Лен-
трикии, избежать опасности ничем не ограниченного произвола интерпретации.
Поскольку, как не устает повторять Деррида, "ничего не создается вне
текста" (148, с.158), то и любой индивид в таком случае неизбежно находится
"внутри текста", т.е. в рамках определенного исторического сознания, что
якобы и определяет границы "интерпретативного своеволия" любого
индивидуального сознания, в том числе и сознания литератур- ного критика.
Человек и мир как текст
Рассматривая человека только через призму его соз- нания, т.е.
исключительно как геологический феномен культуры и, даже более узко, как
феномен письменной культуры, как порождение Гутенбергеровой цивилизации, пост- структуралисты готовы уподобить самосознание личности неко- торой
сумме текстов в той массе текстов различного характера, которая, по их
мнению, и составляет мир культуры. Весь мир в конечном счете воспринимается
Дерридой как бесконечный, безграничный текст (сравните характеристику мира
как космической библиотеки" В. Лейча, или "энциклопедии" и "словаря" У.
Эко). В этом постструктуралисты едины со структуралистами, также
отстаивавшими тезис о панъязыковом характере сознания, однако осмысление
этого общего постулата у наиболее видных теоретиков постструктурализма и
структурализма отличается некоторыми весьма существенными нюансами.
Например, Дер- рида, споря с Бенвенистом, слишком "прямолинейно", с точки
зрения Дерриды, связывающего логические и философские ка- тегории, сформулированные еще Аристотелем в соответствии с грамматическими
категориями древнегреческого языка, -- а через него и всех индоевропейских
языков, -- тем самым кри- тикует "неоспоримый тезис" структурной догмы, жестко соотно- сившей специфику естественного языка со своеобразием нацио-
нального мышления . Хрестоматийный пример: эскимосы "видят", т..е.
воспринимают мир и осмысливают его иначе, чем носители английского языка. С
точки зрения Дерриды проблема гораздо сложнее, чем это кажется Бенвенисту.
Ибо для того, чтобы категории языка стали "категориями мысли", они должны
быть "сначала" осмыслены, отрефлексированы как категории языка: "Знание
того, что является категорией -- что является языком, теорией языка как
системы, наукой о языке в целом и так далее -- было бы невозможно без
возникновения четкого понятия категории вообще, понятия, главной задачей
которого как раз и было проблематизировать эту простую оппозицию двух
предполагаемых сущностей, таких как язык и мысль" (160, с. 92). К тому же
количество категорий древнегреческого языка значительно превосходит те
десять, которые выдвигались Ари- стотелем в качестве логико-философских.
Таким образом, за- ключает Деррида, исходя только из "грамматического
строя" древнегреческого языка нельзя решить вопрос, почему были выбраны
именно эти категории, а не другие. В результате чего нарушается
структуралистский тезис о полном соответствии законов грамматики, мышления
и мира. Меня здесь интересует не вечная страсть Дерриды со все- ми спорить, а те выводы о метафизичности логико-философских категорий, включая само
понятие "категории", которое он сде- лал: "Категории являются и фигурами
(skhemata), посредством которых бытие, собственно говоря, выражается
настолько, на- сколько оно вообще может быть выражено через многочислен-
ные искажения, во множестве тропов. Система категорий -- это система
способов конструирования бытия. Она соотносит про- блематику аналогии бытия
-- во всей одновременности своей неоднозначности и однозначности -- с
проблематикой метафоры в целом. Аристотель открыто связывает их вместе, утверждая, что лучшая метафора устанавливается по аналогии с пропорцио-
нальностью. Одного этого уже было бы достаточно для доказательства того, что вопрос о метафоре является для метафизики не более маргинальным, чем
проблемы метафорического стиля и фи- гуративного словоупотребления являются
аксессуарными украшениями или второстепенным вспомогательным средством для
философского дискурса" (там же, с. 91).
Поэтическое мышления
Впоследствии это стало краеугольным положением "постмодернистской
чувствительности" ее тезисом о неизбеж- ности художественности, поэтичности
всякого мышления, в том числе и теоретического (философского, литературоведческого, искусствоведческого и даже научно-естественного), но
в рамках собственно литературоведческого постструктурализма -- со ссылкой
на авторитет Ницше, Хайдеггера и Дерриды -- этот "постулат" послужил
теоретическим обоснованием нового вида критики, в которой философские и
литературоведческие пробле- мы рассматриваются как неразрывно спаянные, скрепленные друг с другом метафорической природой языка. И роль Дерри- ды в
этом была особенно значительной, поскольку его методика анализа
философского текста (а также и художественного, чему можно найти немало
примеров в его работах), оказалась вполне применимой и для анализа чисто
литературного текста; эта ме- тодика, крайне близкая "тщательному ",
"пристальному прочте- нию" американской новой критики, обеспечила ему триум- фально быстрое распространение на американском континенте.
Разумеется, с точки зрения Дерриды, речь не идет о пре- восходстве
литературы над философией, как это может пока- заться с первого взгляда и
как зто часто понимают и истолко- вывают сторонники деконструктивизма. Для
него самым важ- ным было "опрокинуть, перевернуть" традиционную иерархию
противопоставления литературы "серьезной" (философии, исто- рии, науки и
т.д.) и литературы заведомо "несерьезной", осно- ванной на "фиктивности", на "методике вымысла", т. е. литера- туры художественной. Говоря по-
другому, для него ложен принцип разделения между языком "серьезным" и
"несерьезным", поскольку те традиционные истины, на раскры- тие которых
претендует литература "серьезного языка", - здесь он следует за Ницше, --
являются для него "фикциями", "фикциональность" которых просто была давно
забыта, так как стерлась из памяти метафоричность их изначального словоупот- ребления.
В подтверждение своего тезиса о "глубинном родстве" фи- лософии и поэзии
Деррида приводит аргументацию Валери: если бы мы смогли освободиться от
наших привычных представлений, то мы бы поняли, что "философия определяемая
всем своим корпусом, который представляет собой корпус письма, объек- тивно
является особым литературным жанром, ... который мы должны поместить
неподалеку от поэзии (151, с. 348). Если философия -- всего лишь род
письма, продолжает Деррида, то тогда "задача уже определена: исследовать
философский текст в его формальной структуре, его риторическую организацию, спе- цифику и разнообразие его текстуальных типов, его модели экспозиции и
порождения -- за пределами того, что некогда называлось жанрами, -- и, далее, пространство его мизансцен и его синтаксис, который не просто
представляет собой артикуляцию его означаемых и их соотнесенность с бытием
или истиной, но также диспозицию его процедур и всего с ними связанного.
Короче, зто значит рассматривать философию как "особый ли- тературный жанр
", который черпает свои резервы в лингвисти- ческой системе, организуя, напрягая или изменяя ряд тропологи- ческих возможностей, более древних, чем
философия" (там же, с. 348-359). В связи с этим можно вспомнить
риторический вопрос Филиппа Лаку-Лабарта: "Здесь бы хотелось задать
философии вопрос о ее "форме", или, точнее, бросить на нее тень подозрения:
не является ли она в конце концов просто литературой?" (281, с. 51).
Критика традиционной концепции знака
Нельзя понять общий смысл деятельности Дерриды, не учитывая также
специфичности его подхода к проблеме знака центральной для современной
семиотики, лингвистики и литературоведения. Если мы обратимся к истории
вопроса, то увидим, что идеи Дерриды логическое развитие тенденции, имманентно присущей структурной лингвистике со дня ее зарождения, восхо-
дящей еще к концепции произвольности знака, постули- рованного Соссюром:
"означающее НЕМОТИВИРОВАНО, т.е. произвольно по отношению к данному
означаемому, с которым у него нет в действи- тельности никакой естественной
связи" (55, с. 101). А. Ж. Греймас н Ж. Курте в своем "Объяснительном сло-
варе семиотики", отмечая попытку англо-американских лингвис- тов "ввести в
определение знака понятие референта", т. е. озна- чаемой реальности, объясняют эту попытку тем, что англо- американская лингвистика "мало
интересовалась проблемами знака" и находилась под влиянием бихевиоризма и
позитивизма (излюбленных жупелов структуралистской критики), и заклю- чают
не без снисходительности: "Как известно, лингвисты, сле- дующие за
Соссюром, считают исключение референта необходи- мым условием развития
лингвистики" (54, с. 494). Деррида приходит к выводу, что слово и
обозначаемое им понятие, т.е. слово и мысль, слово и смысл, никогда не
могут быть одним и тем же, поскольку то, что обозначается, никогда не
присутствует, не "наличествует" в знаке. Более того, он ут- верждает, что
сама возможность понятия "знака" как указания на реальный предмет
предполагает его, предмета, замещение знаком (в той системе различий, которую представляет собой язык) и зависит от отсрочки, от откладывания в
будущее непосредственного "схватывания" сознанием этого предмета или
представления о нем. Что если, пишет Деррида в своей обычной предположи-
тельной манере, "смысл смысла (в самом общем понимании термина "смысл", а
не в качестве его признака) является беско- нечным подразумеванием?
беспрестанной отсылкой от одного означающего к другому? Если его сила
объясняется лишь одной бесконечной сомнительностью, которая не дает
означаемому ни передышки, ни покоя, а лишь только все время ... побуждает
его к постоянному означиванию и разграниче- нию/отсрочиванию? (155, с.42)
Характерная для постструктурализма игра на взаимодейст- вии между смыслом, обусловленным контекстом анализируемого произведения, и безграничным
контекстом "мировой литерату- ры" (последний преимущественно ограничивается
контекстом западноевропейской культуры, или, еще точнее, западноевропей-
ской историей философии, понимаемый как способ мышления -- как "западный
логоцентризм") открывает возможность для провозглашения принципиальной
неопределенности любого смысла. Что прямо нас подводит к проблеме
литературного модернизма и постмодернизма, у теоретиков которых данный
постулат давно стал общим местом. В подтверждение этого тезиса можно
сослаться на Ницше с его последовательным релятивизмом понятия "истины" и
на Адорно, или, -- если взять современного влиятельного критика, выступающего с других методологических и философских пози- ций, -- на
Вольфганга Изера -- крупнейшего представителя рецептивной эстетики с его
концепцией неопреленности смыс- ла литератуного произведения как основы его
художественно- сти.
"Различение"
Для теоретического обоснования этой позиции Деррида вместо понятия
"различие", "отличие" (difference), принятого к семиотике и лингвистике, вводит понятие, условно здесь переводимое как "различение" (differance), вносящее смысловой оттенок процессуальности, временного разрозненья, разделенности во времени, отсрочки в будущее -- в соответствии с двойным
значением французского глагола differer -- различать и отсрочивать. Эту
пару понятий следует употреблять в строго термино- логическом смысле, так
как "различение" отличается от "различия" прежде всего процессуальным
характером; недаром Деррида не устает повторять, что "различение" -- это
"систематическое порождение различий", "производство системы различий"
(155, с.40)В другой своей работе, "Диссеминация", он уточняет: "Не позволяя
себе подпасть под общую категорию логического противоречия, различение
(процесс дифференциа- ции) позволяет учитывать дифференцированный характер
раз- ных модусов конфликтности, или, если хотите, противоречий (144, с.
403).
"Различение, -- поясняет Деррида в "Позициях", - должно означать... точку
разрыва с системой Аufhebung (имеется виду гегелевское "снятие" -- И. И.) и
спекулятивной диалектикой" (155, с. 60). Иными словами, "различение" для
него -- не просто уничтожение или примирение противополож- ностей, но их
одновременное сосуществование в подвижных рамках процесса дифференциации.
При этом временной интер- вал, разделяющий знак и обозначаемое им явление, с течением времени (в ходе применения знака в системе других знаков, т. е.
в языке) превращает знак в "след" этого явления. В резуль- тате слово
теряет свою непосредственную связь с обозначаемым, с референтом, или, как
выражается Деррида, со своим "происхождением", т. е. с причиной, вызвавшей
его порождение. Тем самым "знак" обозначает якобы не столько предмет, сколько его отсутствие ("отсутствие наличия") а в конечном счете свое
"принципиальное отличие" от самого себя. Это явление Деррида и определяет
как "различение" . Характерно, что в своих многочисленных растолкованиях
французский семиотик неоднократно ссылается на графический признак
придуманного им термина, на "скрытое а " "(или, как он еще предпочитает
выражаться, "немое а "-- a muet). Несмотря на графическое различие, слово
"differance" произносится так же, как и слово "difference". Деррида
считает, что все эти свой- ства изобретенного им термина позволяет ему быть
ни "понятием", ни просто "словом", а чем-то доселе небывалым.
Редакция парижского журнала "Промесс", в котором пер- воначально
публиковались эти объяснения Дерриды, снабдила их примечанием, где
констатировала, что характеризуемое по- добным образом "различение" по
своей принципиальной "неопределенности" структурно близко фрейдовскому
бессозна- тельному (155, с. 60). В соответствии со своими семиотическими
взглядами фран- цузский ученый стремится дезавуировать традиционную
бинарную оппозицию означающее/означаемое, прибегая к своему излюбленному
приему рассматривать любое явление "под знаком" его вычеркивания" (sous
rature). Он пишет слово, зачеркивает его и помещает рядом оба его
графических варианта, утверждая, что хотя каждое из них и неточно
обозначает предмет, но тем не менее они оба необходимы. Эта процедура
отвечает главному принципу Дерриды - подходить к каждому явлению с двойной
позиции его одновременного уничтожения и сохранения - принципу
"конструктивного деконструктивизма".
"След"
Как пишет Н. Автономова, "пространственно-временная закрепленность
различения реализуется в понятии "след". След есть то, что всегда и уже
включает и закрепляет эту соотнесенность и различенность, а значит, и
артикули- рованность поля сущего и поля метафизики; именно след дает в
конечном счете возможность языка и письма. След не есть знак, отсылающий к
какой-либо предшествующей "природе" или "сущности" -- в этом смысле след
немотивирован, т.е. не опре- делен ничем внешним по отношению к нему, но
определен лишь своим собственным становлением... След есть то, что уже ап-
риори "записано". Так взаимосвязь "следа" и "различия" подво- дит к понятию
"письма"... Письмо есть двусмысленное присут- ствие-отсуствие следа, это
различение как овременение и опро- странствливание это исходная возможность
всех тех альтерна- тивных различий, которые прежняя "онто-тео-телео-
логоцентрическая" эпоха считала изначальными и "самоподразу- мевающимися"
(3, с. 163). Вся система языка характеризуется как платоновская "тень
тени", как система "следов", т.е. вторичных знаков, в свою очередь
опосредованных конвенциональными схемами конъюнк- турных кодов читателя.
Свою позицию Деррида обосновывает тем, что сама природа "семиотического
освоения" действительно- сти (т.е. освоение ее сознанием-языком, которые он
фактически не разграничивает) настолько опосредована, что это делает
невозможным непосредственный контакт с ней (как, впрочем, и со всеми
явлениями духовной деятельности, которые на уровне семиотического
обозначения предстают лишь в виде следов своего бывшего присутствия). Для
Дерриды не существует в отдельности ни истины, ни фикции, и, что более
важно для понимания его философской позиции, ни сознания, ни реально- сти.
Правда, для позиции ученого характерно не столько отри- цание этих, как он
их называет, "полярностей", сколько утвер- ждение невозможности их
существования друг без друга. Как писала об этом" Автономова : "Речь идет
не о том, чтобы озна- чаемому предпочесть означающее, превратить его в
трансцен- дентальную сущность. Деррида утверждает здесь лишь самости- рающуюся первичность означающего, что должно предполагать перечеркивание
самого принципа первичности: оно уже не есть нечто налично присутствующее, первопричинное, трансцендент- ное (эту оговорку Деррида относит к понятию
различения, но она в полной мере приложима и к понятию означающего)" (3, с.
165-166).
С тех же позиций Деррида кстати подходит и к проблеме субъекта. С его точки
зрения, "субьект-в-себе" (т.е. автономное сознание, субъект как все вокруг
себя организующий "центр", "первопричина" и одновременно "конечная цель"
своей собст- венной деятельности) так же невозможен, как и "объект-в-себе"
("вещь-в-себе", т.е. фактически обьективная реальность, незави- симая от
человеческого сознания). Иными словами, Деррида всегда теоретически
находится в пределах "дискурсивной прак- тики" и исключает предметно-
чувственную практику из своего рассмотрения.
Возвращаясь к проблеме Дерридеанской трактовки принци- па бинаризма, приведем резюмирующее высказывание Г. Коси- кова: "Для Дерриды, таким
образом, задача состоит не в том, чтобы перевернуть отношения, оставаясь в
рамках "центриру- ющего" мышления (сделав привилегированным, скажем, озна-
чающее вместо означаемого или "форму" вместо "содержания"), а в том, чтобы
уничтожить саму идею первичности, стереть черту, разделяющую оппозитивные
члены непроходимой стеной: идея оппозитивного различия (difference) должна
уступить место идее различения (differance), инаковости, сосуществованию
мно- жества не тождественных друг другу, но вполне равноправных смысловых
инстанции. Оставляя друг на друге "следы", друг друга порождая и друг в
друге отражаясь, эти инстанции унич- тожают само понятие о "центре", об
абсолютном смысле" (43, с. 37). Г. Косиков иллюстрирует это положение
цитатой из Дер- риды: "Различение -- это то, благодаря чему движение означи- вания оказывается возможным лишь тогда, когда каждый эле- мент, именуемый
"наличным" и являющийся на сцене настоя- щего, соотносится с чем-то иным, нежели он сам, хранит в себе отголосок, порожденный звучанием прошлого
элемента и в то же время разрушается вибрацией собственного отношения к
элементу будущего; этот след в равной мере относится и к так называемому
будущему и к так называемому прошлому; он образует так называемое настоящее
в силу самого отношения к тому, чем он сам не является..." (Деррида, 155, с.13; цит. по Косикову, там же).
Эта характеристика Косикова представляется мне наиболее четко схватывающей
саму суть мышления, вернее сказать, "интенциональность" мышления Дерриды, того, к чему он стре- мился как к "идеальной цели", поскольку при всем
своем реля- тивизме и изменчивой непоследовательности, с которой он спо-
собен приспосабливать свое учение к казалось бы совершенно несовместимым
идеологическим контекстам, определенная сте- пень ценностной иерархичности
одного ряда членов оппозиции по отношению к другому у него сохраняется
всегда. Во всяком случае, сопоставительный анализ более или менее
значительного корпуса его работ сразу дает возможность четко ее проследить.
Если мы возьмем самую типичную для Дерриды серию, или, как он ее называет,
"культурную матрицу аксиологических оппозиций": голос/письмо, звук/молчание, бытие/небытие, сознание/бессознательное, внутри/вне, реальность/образ, вещь/знак, наличие/отсутствие, означаемое/означающее, ис-
тинное/ложное, сущность/кажимость и т.д., то несмотря на утверждение
ученого, что главным для него в их отношениях является не их взаимное
отрицанне, а принцип взаимодействия, понимаемый как принцип "бесконечной
игры", уже в подобной постановке вопроса заметна неизбежная переоценка
ценностей. И фактически все теоретики и историки современной критики, занимавшиеся "проблемой Дерриды" (В. Лейч, Х. Харари, Дж. Каллер, К.
Батлер, Ж.-И. Тадве, Дж. Эткинс и многие дру- гие) единогласны в этом
вопросе -- Деррида, по их мнению, осуществил полную перемену мест
логоцентрических полярно- стей" (Лейч, 2, с., отдав явное предпочтение
второму ряду членов оппозиции как иерархически для него более значи- мому.
Он посвятил немало страниц этой проблеме, иллюстрируя
взаимодополнительность обеих сторон бинарной оппозиции, но никогда не
ставил под сомнение приоритет письменной речи над устной и знака над
обозначаемой им вещью или явлением со всеми вытекающими из этого
последствиями.
"Дополнение"
Эту тему Деррида неод- нократно развивал, выдвигая еще целый ряд понятий, из которых наиболее часто им применяемым является "дополнение". В
Дерридеанской концеп- ции "дополнения" ощутимо несомненное влияние
"принципа дополнительности" Н. Бора; при этом Деррида прямо называет
"дополнение" другим наименованием "различения" (148, с. 215) в пишет:
"Концепция дополнения... совмещает в себе два значе- ния, чье совместное
сожительство столь же странно, как и необ- ходимо. Дополнение как таковое
прибавляет себя к чему-то, т. е. является излишком, полиотой, обогащающей
другую полно- ту, высшей степенью наличия...
Но при этом дополнение еще и замещает. Оно прибавляет- ся только для того, чтобы произвести замену. Оно внедряется или проникает в-чье-то-место; если
оно что-то и напорет, то это происходит как бы в пустоте. Если оно что-то и
репрезен- тирует, порождая его образ, то только в результате предшест-
вующего ему изъяна в наличии. Являясь компенсирующим и замещающим
элементом, дополнение представляет собой заме- нитель, подчиненную
инстанцию, которая занимает место. В качестве субститута оно не просто
добавляется к позитивности наличия, оно не дает никакого облегчения, его
место обозначено в структуре признаком пустоты. Это второе значение
дополнения не может быть отделено от первого... Каждое из двух значений
самостирается или стано- вится весьма неясным в пространстве другого. Но их
общая функция в этом и проявляется: добавляется ли оно или замеща- ет, но
добавление является внешним, находится вне той пози- тивности, на которую
оно накладывается, оказывается чуждым тому, что -- для того, чтобы быть
замещенным дополнением, должно быть чем-то иным по сравнению с дополнением"
(144, с. 144-145).
Иными словами, дополнение необходимо для того, чтобы покрыть какой-либо
недостаток, но тем самым оно и обнаружи- вает существование того "вечного
недостатка", который предпо- ложительно всегда существует в любом явлении, предмете, по- скольку никогда не исключает возможность их чем-то допол-
нить. Из этого делается вывод, что сама структура дополнения такова, что
предполагает возможность в свою очередь быть дополненной, т. е. неизбежно
порождает перспективу бесконеч- ного появления все новых дополнений к уже
имеющемуся. С точки зрения Дерриды, все здание западной метафизики осно-
вано на этой возможности компенсации "изначальной нонпре- зентности", и
введение понятия "дополнения" (или "допол- нительности") как раз и
направлено на "демистифи- кацию", на "разоблачение" самого представления о
"полном", "исчерпывающем наличии".
В качестве одного из многочисленных примеров, приводи- мых Дерридой, сошлемся на один. Французский ученый анали- зирует рассуждения Руссо об
изначальной неиспорченности природы по сравнению с культурой и о
"естественном" превос- ходстве первой над второй. Каллер в связи с этим
отмечает: "Руссо, например, рассматривает образование как дополнение к
природе. Природа в принципе совершенна, обладает естественной полнотой, для
которой образование представляет собой внешнее дополнение. Но описание
этого дополнения обнаружи- вает в природе врожденный недостаток; природа
должна быть завершена -- дополнена -- образованием, чтобы в действи-
тельности стать собой: правильное образование необходимо для человеческой
природы, если она должна проявиться в своей истинности. Логика
дополнительности, таким образом, хотя и рассматривает природу как первичное
условие, как полноту, которая существует с самого начала, в то же время
обнаружива- ет внутри нее врожденный недостаток или некое отсутствие, в
результате чего образование, добавочный излишек, также стано- вится
существенным условием того, что оно дополняет" (124, с. 104). Исходя из
этой перспективы таким образом понятого "дополнения", можно сказать, что
поскольку невозможно себе представить вне культуры то, что является ее
первоочередным и главным порождением, -- человека, то тогда и невозможно
представить человека в одной своей природной изначальности без его
"дополнения" культурой.
В качестве доказательства реального действия этого "механизма
дополнительности" Деррида приводит высказывание Руссо в "Исповеди", где, жалуясь на свои "неловкости" в об- ществе, он утверждает, что, находясь в
нем, он оказывается не только в просто невыгодном для себя положении, но и
даже совершенно иным, другим человеком, чем он есть на самом деле. Поэтому
он сознательно сторонится, избегает общества и прибегает к помощи "письма", т.е. письменной, а не устной формы самовыражения. Ему приходится это
делать, чтобы объ- яснить обществу, другим людям, свои мысли, а в конечном
счете и самого себя: "ибо если бы я там находился, то люди никогда бы не
узнали, чего я стою" (148, с. 208).
Но Деррида идет дальше рассуждений подобного рода, ко- торые вполне могли
бы уложиться в рамки аргументации "здравого смысла", и обращается к анализу
"Исповеди" Руссо, чтобы на ее примере доказать неизбежность логики дополни-
тельности, посредством которой реальные события и исторически реальные люди
превращаются в фиктивные персонажи ("фигуры") письма, а сложные, экзальтированные отношения Руссо-протагониста собственного произведения с
мадам Варанс, его возлюбленной "Маман", рассматриваются ученым как харак-
терный образец дополнения-замещения (здесь и "Маман" как субститут матери
Руссо, и сексуальные фетиши, "замещающие" для Руссо мадам де Варанс в ее
отсутствии): Через этот ряд последовательных дополнений проявляется закон:
закон беско- нечно взаимосвязанных рядов, неизбежно умножающий количество
дополняющих опосредований, которые и порождают это ощущение той самой вещи, чье появление они все время задер- живают: впечатление от самой этой вещи, ее непосредственность оказывается результатом вторичного восприятия. Все
начинается с посредника" (148, с. 226).
Перед нами попытка, и, надо сказать, проводимая доволь- но последовательно, ревизии традиционной диалектики гегелев- ского образца, заключающаяся
прежде всего в опровержении гегелевского метода "снятия" противоречий и
трактовки самой противоречивости как условия, даже принципа всякого
развития. Если Гегель был склонен к "позитивному" разрешению проти- воречий
и сводил основную философскую проблематику к телео- логическому
саморазвитию духа, то Дерриде, для которого идея целенаправленности
прогресса, как "наивно позитивистская" по своему характеру, чужда, гораздо
ближе установка на кантов- скую неразрешимость апорий.
И именно подобная, казалось бы, чисто философская, по- становка вопроса
имела огромное и самое непосредственное воздействие на развитие
литературной критики. Вслед за Дер- ридой уже несколько поколений критиков
ищут в исследуемых ими литературных текстах "логические неразрешимости", сделав эти поиски предметом своего анализа.
Программа деконструкции и "грамматология"
Возвращаясь к дерриденской концепции знака, еще раз повторим, что борьба
французского ученого с традиционными семантическими концепциями составляет
только часть, и далеко не самую существенную, его "де- конструктивистской
программы", поскольку основным предме- том его критики являются не столько
способы обозначения, сколько то, что обозначается -- мир вещей и законы, ими управляющие. С точки зрения Дерриды, все эти законы, якобы отражающие
лишь желание человека во всем увидеть некую "Истину", на самом деле не что
иное, как "Трансцендентальное Означаемое" -- порождение "западной
логоцентрической тра- диции", стремящейся во всем найти порядок и смысл, во
всем отыскать первопричину, или, как уже было сказано выше, навя- зать
смысл и упорядоченность всему, на что направлена мысль человека.
Для Дерриды, как и для Ницше, на которого он часто ссы- лается, это
стремление обнаруживает якобы присущую "западному сознанию" "силу желання"
и "волю к власти". В частности, вся восходящая к гуманистам традиция
работы с текстами выглядит в глазах Дерриды как порочная практика
насильственного "овладения" текстом, рассмотрения его как некоей замкнутой
в себе ценности, вызванного ностальгией по утерянным первоисточникам и
жаждой обретения истинного смысла. Поэтому он и утверждает, что понять
текст для гума- дистов означало "овладеть" им, "присвоить его, подчинив его
смысловым стереотипам, господствовавшим в их сознании.
В этой перспективе становится очевидным, что в основе деятельности Дерриды
лежит тот же импульс, который опреде- лил разоблачительный пафос всей
западной постструктуралист- ской мысли: доказать внутреннюю
иррациональность буржуаз- ного (возводимого в ранг общечеловеческого)
образа мышления, традиционно и, с точки зрения постструктуралистов, более
чем незаслуженно и даже незаконно претендующего на логичность, рациональность, разумность и упорядоченность, что в целом и обеспечивало
его "научность".
Именно этой традиционной форме научности и должна бы- ла противостоять
"грамматология" -- специфическая форма "научного" исследования, оспаривающая основные принципы общепринятой "научности". Деррида об этом
прямо говорит в ответ на вопрос Ю. Кристевой, является ли его учение о
"грамматологии" наукой: "Грамматология должна деконструиро- вать все то, что связывает понятие и нормы научности с онто- теологией, с
логоцентризмом, с фонологизмом. Это -- огромная и бесконечная работа, которая постоянно должна избегать опас- ности классического проекта науки с
ее тенденцией впадать в донаучный эмпиризм. Она предполагает существование
своего рода двойного регистра практики грамматологии: необходимости
одновременного выхода за пределы позитивизма или метафизи- ческого
сциентизма и выявления всего того, что в фактической деятельности науки
способствует высвобождению из метафизи- ческих вериг, обременяющих ее
самоопределение и развитие уже с самого ее зарождения. Необходимо
консолидировать и про- должить все то, что в практике науки уже начало
выходить за пределы логоцентрической замкнутости.
Вот почему нет ответа на простой вопрос, является ли грамматология
"наукой". Я бы сказал, что она ВПИСАНА в науку и ДЕ-ЛИМИТИРУЕТ ее; она
должна обеспечить сво- бодное и строгое функционирование норм науки в своем
собст- венном письме; и еще раз! она намечает и в то же время раз- мыкает
те пределы, которые ограничивают сферу существования классической
научности" (155, с. 48-49).
Это высказывание довольно четко определяет границы той "революционности", которую Деррида пытается осуществить своей "наукой о грамматологии"; ведь
"нормы собственного письма" науки -- это опять, если следовать логике
француз- ского "семиотического философа", все те же конвенции, услов- ности
наукообразного мышления (письменно зафиксированные отсюда в данном случае и
"письмо"), определяемые каждый раз конкретным уровнем развития общества в
данный историче- ский момент. И этот уровень неизбежно включает в себя фило- софские, т. е. "метафизические", по терминологии Дерриды, предпосылки, на
которые опирается, из которых исходит любой ученый в анализе эмпирических
или теоретических данных, и зависимость его выводов от философского
осмысления его работы несомненна.
Речь письменная и устная
Апелляция к "нормам собственного письма" восхо- дит еще к одному постулату, важному во всей системе до- казательств Дерриды, -- к тезису о примате
графического оформления языка над устной, живой речью. С этим связано и
стремление французского уче- ного доказать принципиальное преимущество
грамматологии над фонологией, или, как он выражается, над принципом фоноло-
гизма, в чем заключается еще один аспект его критики соссю- ровской теории
знака, основанной на убеждении, что "предметом лингвистики является не
слово звучащее и слово графическое в их совокупности, а исключительно
звучащее сло- во", что ошибочно "изображению звучащего знака" приписывать
"столько же или даже больше значения, нежели самому этому знаку" (Соссюр,
55, с. 63).
Отрицательное отношение Дерриды к подобной позиции объясняется тем, что
"устная форма речи " представляет собой живой язык, гораздо более
непосредственно связанный с дейст- вительностью, чем его графическая
система записи -- письмо в собственном смысле слова, -- условный характер
которой (любое слово любого языка можно записать посредством раз- личных
систем нотации: кириллицей, латиницей, деванагари, иероглифами, различными
способами фонетической транскрип- ции и т.д.) способен значительно
усиливаться в зависимости от специфики самой системы, ее исторического
состояния, традици- онности, консервативности и т.д. Условность графики и
позво- ляет Дерриде провести свое "различение", фактически означаю- щее
попытку если не разбить, то во всяком случае значительно ослабить связь
между означающим и означаемым. В этом за- ключается главными смысл
противопоставления phone (звука, голоса, живой речи) gramme (черте, знаку, букве, письму).
В сборнике своих интервью "Позиции" Деррида подчерки- вает: "Phone на самом
деле является означающей субстанцией, догорая дается сознанию как наиболее
интимно связанная с представлением об обозначаемом понятии. Голос с этой
точки зрення репрезентирует само сознание" (155, с. 33). Когда чело- век
говорит, то, по мнению французского семиотика, у него создается "ложное"
представление о естественной связи озна- чающего (акустического образа
слова) с означаемым (понятием о предмете или даже с самим предметом, что
для Дерриды абсолютно неприемлемо): "Создается впечатление, что озна-
чающее и означаемое не только соединяются воедино, но в зтой путанице
кажется, что означающее самоустраняется или стано- вится прозрачным, чтобы
позволить понятию предстать в своей собственной самодостаточности, как оно
есть, не обоснованное ни чем иным, кроме как своим собственным наличием"
(там же).
Другая причина неприятия "звуковой речи" кроется в фило- софской позиции
французского ученого, критикующего ту кон- цепцию самосознания человека, которая получила свое классиче- ское выражение в знаменитом изречении
Декарта: "Я мыслю, следовательно я существую" (Cogito ergo sum). "Говорящий
субъект", по мнению Дерриды, во время говорения якобы пре- дается иллюзии о
независимости, автономности и суверенности своего сознания, самоценности
своего "я". Именно это "сogito" (или его принцип) и расшифровывается ученым
как "трансцендентальное означаемое", как тот "классический центр", который, пользуясь привилегией управления структурой или навязывания ее, например, тексту в виде его формы (сама оформленность любого текста ставится ученным
под вопрос), сам в то же время остается вне постулированного им
структурного поля, не подчиняясь никаким законам.
Эту концепцию "говорящего сознания", замкнутого на себе, служащего только
себе и занятого исключительно логическими спекуляциями самоосмысления,
Деррида называет "феномено- логическим голосом" - "голосом, взятым в
феноменологическом смысле, речью в ее трансцендентальной плоти, дыханием
интен- циональной одушевленности, трансформирующей тело слова... в духовную
телесность. Феноменологический голос и будет этой духовной плотью, которая
продолжает говорить и наличество- вать себе самой -- ПРИСЛУШИВАТЬСЯ К СЕБЕ
-- в отсутствие мира" (158, с. 16).
В сущности, этот "феноменологический голос" представляет собой одну из
сильно редуцированных ипостасей гегелевского мирового духа, в трактовке
Дерриды -- типичного явления западноевропейской культуры и потому
логоцентрического по своему характеру, осложненного гуссерлианской
интенциональ- ностью и агресснвностью ницшеанской "воли к власти". Как
отмечает Лентриккия, "феноменологический голос" выступает у Дерриды как
"наиболее показательный, кульминационный при- мер логоцентризма, который
господствовал над западной мета- физикой и который утверждает, что письмо
является произведе- нием акустических образов речи, а последние, в свою
очередь, пытаются воспроизвести молчаливый, неопосредованный, самому себе
наличный смысл, покоя- щийся в сознании" (295, с. 73).
"Письмо"
Подобной постановкой вопроса объясняется и воз- никновение дерридеанской
концепции "письма". В принципе она построена скорее на нега- тивном пафосе
отталкивания от противного, чем на утверждении какого-либо позитивного
положения, и связана с пониманием письма как сознательного института, функционирование которого насквозь пронизано принципом дополнительности;
эта концеп- ция, что крайне характерно вообще для постструктуралистского
мышления, выводится из деконструктивистского анализа текстов Платона,
Руссо, Кондильяка, Гуссерля, Соссюра. Деррида рас- сматривает их тексты как
репрезентативные образцы "логоцентрической традиции" и в каждом из них
пытается вы- явить источник внутреннего противоречия, якобы опровергаю-
щего открыто отстаиваемый ею постулат первичности речи (причем, речи
устной) по отношению к письму. Причем, по аргументации Дерриды, суть
проблемы не меняется от того, что существуют бесписьменные языки, поскольку
любой язык спо- собен функционировать лишь при условии возможности своего
существования в "идеальном" отрыве от своих конкретных носи- телей. Язык в
первую очередь обусловлен не "речевыми собы- тиями" (или "речевыми актами")
в их экзистенциальной непо- вторимости и своеобразии, в их зависимости от
исторической конкретности данного "здесь к сейчас" смыслового контекста, а
возможностью быть неоднократно повторенным в различных смысловых ситуациях.
Иными словами, язык рассматривается Дерридой как соци- альный институт, как
средство межиндивидуального общения, как "идеальное представление" (хотя бы
о правилах грамматики и произносительных нормах), под которые
"подстраиваются" его отдельные конкретные носители при всех индивидуальных
от- клонениях от нормы -- в противном случае они могут быть просто не
поняты своими собеседниками. И эта ориентация на нормативность (при всей
неизбежности индивидуальной вариа- тивности) и служит в качестве
подразумеваемой "допол- нительности, выступая в виде "архиписьма", или
прото- письма", являющегося условием как речи, так и письма в узком смысле
слова.
При этом внимание Дерриды сосредоточено не на проблеме нарушения
грамматических правил и отклонений от произноси- тельных норм, характерных
для устной, речевой практики, а на способах обозначения, -- тем самым
подчеркивается произволь- ность в выборе означающего, закрепляемого за тем
или иным означаемым. Таким образом, понятие "письма" у Дерриды вы- ходит за
пределы его проблематики как "материальной фикса- ции" лингвистических
знаков в виде письменного текста: "Если "письмо" означает запись и особенно
долговременный процесс институированных знаков (а это и является
единственным нере- дуцируемым ядром концепции письма), то тогда письмо в
целом охватывает всю сферу применения лингвистических знаков.
Сама идея институирования, отсюда и произвольность знака, немыслимы вне и
до горизонта письма" (148, с. 66).
В данной перспективе можно сказать, что и вся первона- чальная устная
культура древних индоарийцев состояла из ог- ромного количества постоянно
пересказываемых и цитируемых священных (т.е. культурных) текстов, образовывавших то "архиписьмо", ту культурную "текстуальность мышления", через которую и в рамках которой самоопределялось, самосознавалось и
самовоспроизводилось сознание людей той эпохи. Если встать на эту позицию, то можно понять и точку зрения Дерриды, рассматривающего исключительно
"человека культурного" и отрицающего существование беспредпосылочного
"культурного сознания", мыслящего спонтанно и в полном отрыве от хроно-
логически предшествующей ему традиции, которая в свою оче- редь способна
существовать лишь в форме текстов, составляю- щих в своей совокупности
"письмо".
Отсутствие "первоначала"
Другой стороной этой позиции является признание факта невозможности оты-
скать "предшествующую" любому "письму" первоначальную традицию, поскольку
любой текст, даже самый древний, обязательно ссылается на еще более ветхое
предание, и так до бесконечности. В результате чего и само понятие
конечности оказывается сомнительным, очередной "метафизической иллюзи- ей, где культурное "дополнение" присутствует "изначально", или, по любимому
выражению Дерриды, "всегда уже": "... никогда ничего не существовало кроме
письма, никогда ничего не было, кроме дополнений и замещающих обозначений, способных возникнуть лишь только в цепи дифференцированных референций.
"Реальное" вторгается и дополняется, приобретая смысл только от следа или
апелляции к дополнению. И так далее до бесконечности, поскольку то, что мы
прочли в тексте: абсолютное наличие. Природа, то, что именуется такими
слова- ми, как "настоящая мать" и т. д., -- уже навсегда ушло, нико- гда не
существовало; то, что порождает смысл и язык, является письмом, понимаемым
как исчезновение наличия" (148, с. 228).
Исследователи Западной Европы и США в общем единодушны в определении
основной тенденции работ французского ученого. Лентриккия характеризует ее
как "попытку разрушить картезианское "я" (295, с. 384), Х. Шнейдау -- как
"банкротство секулярно-гуманистической традиции" (351, с. 180). Переводчица
на английский язык книги "О грамматологии" и автор авторитетного
предисловия к ней Г. Спивак несколько по-иному сформулировала "сверхзадачу"
Дерриды, определив ее как попытку "изменить некоторые привычки мышления"
(149, с. ХVIII). Наиболее заметные последствии этих изменений сказались в
новом способе критического прочтения литературных текстов. Дж. Эткинс, в
частности, отмечает, что для Дерриды любое "письмо" (т. е. любой культурный
текст) никогда не является простым средством выражения истины. Это
означает, помимо всего, что даже тексты теоретического характера
(литературоведческие и философские) должны прочитываться критически, иными
словами, подвергаться точно такой же интерпритации, как и художественные
произведения. С этой точки зрения, язык никогда не может быть "нейтральным
вместилищем смысла" и требует к себе обостренного внимания (70, с. 140).
Деррида и его последователи, замечает Эткинс, не только отстаивают этот
тезис теоретически, но и часто демонстрируют его формой изложения своих
мыслей; недаром постструктуралисты и деконструктивисты постоянно обвиняются
своими оппо- нентами в преднамеренной затемненности смысла своих работ.
В связи с этим следует обратить внимание еще на одну особенность
аргументации Дерриды. Если в обычном "философски-бытовом" сознании "снятие"
имеет довольно отчетливый смысловой оттенок "разрешения" противоречий на
конкретном этапе их существования, упрощенно говоря, характер временного
разряжения напряжения, то в толковании франдузского ученого, как мы уже
видели хотя бы на примере "дополнения", оно понимается исключительно как
возведение на новую, более высокую ступень противоречивости с сохранением
практически в полном объеме прежней противоречивости низшего порядка. В
результате чего создается впечатление отсутствия качественного перехода в
иное состояние -- вместо него происходит лишь количественное нагнетание
сложностей. Отсюда и то ощущение постоянного вращения исследовательской
мысли вокруг ограниченного ряда положений, при всей бесчисленности
затрагиваемых тем и несомненной виртуозности их анализа. При этом сама
мысль не получает явного, логически упорядоченного раз- вития, она движется
скачкообразно, ассоциативно (над всем господствует "постструктуалистская
оптика" стоп-кадра ), все время перебиваясь отступлениями, львиную долю
которых со- ставляет анализ различных значений слова или понятия, обу-
словленных его контекстуальным употреблением. Иногда изло- жение материала
приобретает характер параллельного повество- вания: страница разбивается на
две части (если не больше) вертикальной или горизонтальной чертой и на
каждой из этих половин помещается свой текст, со своей логикой и со своей
темой.
Например, в "Тимпане" (разделе книги "Границы филосо- фии", -- кстати, это
название можно перевести и как "На по- лях философии") параллельно на одной
страничке рассматрива- ются рассуждения поэта Мишеля Лейриса об
ассоциациях, свя- занных с именем "Персефона", рядом с размышлениями Дерри-
ды о пределах философии и философствования. Такой же прием использован в
"Гласе", где страница разделена на две колонки: в левой автор анализирует
концепцию семьи у Гегеля (включая связанные с этой проблемой вопросы
отцовского, "патер- нального" авторитета, Абсолютного Знания, Святого
Семейства, семейных отношений самого Гегеля и даже непорочного зача- тия);
в правой колонке исследуется творчество и менталитет писателя, вора и
гомосексуалиста Жана Жене - давнего и уже почти традиционного предмета
внимания французских интеллект- туалов.
Игровая аргументация
С подобной позицией Дерриды связано еще одно немаловажное обстоятельство.
При несколько отстраненном взгляде на его творчество, очевидно, можно
сказать, что самое главное в нем не столько
cистема его концепций, образующих "идейное ядро" его учения, сколько сама
манера изложения, способ его аргументации, пред- ставляющей собой чисто
интеллектуальную игру в буквальном смысле этого слова. Игру самодовлеющую, направленную на себя и получающую наслаждение от наблюдения за самим про-
цессом своего "саморазвертывания" и претендующую на своеоб- разный
интеллектуальный эстетизм мысли. Можно, конечно, вспомнить Бубера с его
стремлением к интимному переживанию интеллектуального наслаждения, осложненному, правда, здесь чисто французской "театральностью мысли" с ее
блеском остро- умия, эпатирующей парадоксальностью и к тому же нередко - с
эротической окраской. Но это уже неизбежное тавро времени зпохи
"сексуальной революции" и судорожных поисков "первопринципа" в пульсирующей
эманации "Эроса всемогущего".
Основной признак, общий и для манеры письма Дерриды, и для стиля
подавляющего большинства французских постструк- туралистов, -- несомненная
"поэтичность мышления". Это до- вольно давняя и прочная традиция
французской культуры слова, получившая новые импульсы с выходом на сцену
постструктура- лизма и переосмысленная затем как основополагающая черта
постмодерннстского теоретизирования. Во всяком случае она четко
укладывается в русло той "французской неоницшеанской (хайдеггеровской)
маллармеанской стилистической традиции Бланшо, Батая, Фуко, Дерриды, Делеза
и др.", о которой упо- минает Джеймс Уиндерс (382, с. 80). И если раньше
было общим местом говорить о "германском сумрачном гении", то теперь, учитывая пристрастие французских постструктуралистов к неистовой
метафоричности "языкового иконоборчества", с таким же успехом можно
охарактеризовать их работы, перефра- зируя Лукреция, как francogallorum
obscura reperta.
Как заметил в свое время Ричард Рорти, "самое шокирую- щее в работах
Дерриды -- это его примененне мультилингви- стических каламбуров, шутливых
этимологий, аллюзий на что угодно, фонических н типографических трюков"
(345, "'с. 146- 147). И действительно, Деррида густо уснащает свой текст
немецкими, греческими, латинскими, иногда древнееврейскими словами, выражениями и философскими терминами, терминоло- гической лексикой, специфичной для самых разных областей знания. Недаром его оппоненты
обвиняли в том, что он пишет на "патагонском языке".
Однако суть проблемы не в этом. Самое "шокирующее" в способах аргументации, в самом образе мысли Дерриды вызывающая, провоцирующая и откровенно
эпатирующая, по мнению Каллера, "попытка придать "философский" статус сло-
вам, имеющим характер случайного совпадения, сходства или связи. Тот факт, что "фармакон" одновременно означает и отра- ву и лекарство, "гимен" --
мембрану и проницаемость этой мембраны, "диссеминация" -- рассеивание
семени, семян и "сем" (семантических признаков), а s'entendre parler --
одно- временно "себя слышать" и "понимать" -- таковы факты слу- чайности в
языках, значимые для поэзии, но не имеющие значе- ния для универсального
языка философии.
Не так уж было бы трудно на это возразить, что деконст- рукция отрицает
различие между поэзией и философией или между случайными лингвистическими
чертами и самой мыслью, но это было бы ошибочным, упрощающим ответом на
упро- щающее обвинение, ответом, - несущим на себе отпечаток своего
бессилия" (124, с. 144).
Очевидно, стоит вместе с Каллером рассмотреть в качестве примера одно из
таких "случайных" смысловых совпадений, чтобы уяснить принципы той
операции, которую проводит Дер- рида с многозначными словами, и попытаться
понять, с какой целью он это делает. Таким характерным примером может слу-
жить слово: гимен унаследованное французским языком из греческого через
латынь и имеющее два основных значения: первое -- собственно анатомический
термин -- "гимен, девст- венная плева", и второе -- "брак, брачный союз, узы Гименея".
Весьма показательно, что изначальный импульс смысловым спекуляциям вокруг
"гимена" дал Дерриде Малларме, рассуж- дения которого по этому поводу
приводятся в "Диссеминации": "Сцена иллюстрирует только идею, но не
реальное действие, реализованное в гимене (откуда и проистекает Мечта), о
пороч- ном, но сокровенном, находящемся между желанием и его ис- полнением, между прегрешением и памятью о нем: то ожидая, то вспоминая, находясь то в
будущем, то в прошлом, но всегда под ложным обличьем настоящего" (144, с.
201).
При всей фривольности примера (фривольность, впрочем, неотъемлемая духовная
константа современного авангардного и уж, конечно, постмодернистского
мышления), смысл его впол- не серьезен: он демонстрирует условность
традиционного пони- мания противоречия, которое рассматривается в данном
случае как оппозиция между "желанием" и "его исполнением" и прак- тически
"снимается" гименом как проницаемой и предназначен- ной к разрушению
мембраной. Как подчеркивает Деррида, здесь мы сталкиваемся с операцией, которая, "в одно и то же время" и вызывает слияние противоположностей, их
путаницу, и стоит между ними" (там же, с. 240), достигая тем самым
"двойственного и невозможного" эффекта.
Каков же смысл этой "операции" с точки зрения самого Дерриды? "Вопрос не в
том, чтобы повторить здесь с "гименом" все то, что Гегель делает с такими
словами немецкого языка, как Aufhebung, Urteil, Meinen, Beispiel и т. д., изумляясь счастливой случайности, которая пропитывает естественный язык
элементом спекулятивной диалектики. Здесь имеет значение не лексическое
богатство, не семантическая открытость слова или понятия, не его глубина
или широта, или отложившиеся в нем в виде осадка два противоположных
значения (непрерывности и прерывности, внутри и вовне, тождественности и
различия и т. д.). Значение здесь имеет лишь формальная и синтаксическая
практика, которая его одновременно объединяет и разъединяет. Мы, кажется, вспомнили все, относящееся к слову "гимен". Хотя все, кажется, и превращает
его в незаменимое означаю- щее, но фактически в нем есть что-то от западни.
Это слово, этот силлепс отнюдь не является незаменимым; филология и
этимология интересуют нас лишь во вторую очередь, и "Мимика" (произведение
Малларме, цитата из которого приво- дилась выше -- И. И.) не понесла бы уж
такого непоправи- мого ущерба с утратой "гимена". Эффект в основном порожда- ется синтаксисом, который помещает "между" таким образом, что смысловая
неопределенность вызывается лишь расположени- ем, а не содержанием слов.
"Гимен" только еще раз маркирует то, на что уже указывает местоположение
этого "между", и на то, что оно указывало бы и в том случае, если бы там не
было слова "между". Если заменить "гимен" на "брак" или "преступление",
"тождество" или "различение" и т. д., результат был бы тот же самый, за
исключением утраты экономии смы- слового сгущения или аккумуляции, которой
мы не пренебрегли" (144, с. 249-250).
Подобная установка на "смысловую игру" пронизывает все творчество Дерриды.
Это относится не только к содержанию, но даже и к названию его работ, таких, как, например, "Глас" (1974) (147). Я сознательно не даю перевода
названия, по- скольку это увело бы нас слишком далеко в бездонные трясины
этимологической игры: это и "похоронный звон", и ассоциация с орлиным
клекотом, и т. д. и т. п.; во всяком случае, одно из основных значений --
"крах системы обозначения" (les glas de la signification ). Разумеется, пристрастие Дерриды к "игровому принципу" -- отголосок весьма
распространенной в ХХ в. культурологической позиции; достаточно вспомнить
Шпенглера, Ортегу-и-Гассета, Хейзингу, Гессе да и многих других, включая
того же Хайдеггера с его "игрой" в произвольную этимологию. И, хотя бы в
плане наиболее возможной преемственности, сле- дует, конечно, назвать Ницше
с его "Веселой наукой".
Сверхзадача аргументации Дерриды
Если вкратце охарактеизовать аргументативную позицию Дерриды (более под-
робно о литературоведческом варианте которой будет рассказано в разделе об
американском деконструктивизме), то она состоит в критике всего, что
попадает в поле его зрения, сопровождаемой обычно вежливым сожалением о
неизбежности подобных заблуждений как следствии метафизичности мышле- ния,
"типичной" для западной культуры. При этом анализ Дер- риды -- зто прежде
всего анализ самой аргументации, условно говоря, ее "понятийной
стилистики"; не столько даже фразовое, сколько пословесное испытание
исследуемого текста на "логическую прочность" и последовательность в
отстаивании своего постулата, и, разумеется, доказательство несостоятельно-
сти изучаемой аргументации как явно "метафизической". Факти- чески -- это
позиция "принципиального сомнения" во всем, доведение до своей экстремы
декартовского принципа "методологического сомнения" .
Неудивительно, что в этих условиях анализ Дерриды тре- бует обширного
текстового пространства, оснащенного многочис- ленными цитатами, выписками
из словарей и энциклопедий и, как уже упоминалось выше, часто целых
словарных статей для демонстрации факта, насколько словоупотребление
исследуемого автора отклоняется от общепринятого в его или настоящее вре-
мя. В частности, поэтому, когда у Дерриды возникает потреб- ность в
опровержении предъявляемых ему замечаний или в защите своих тезисов, что
случается довольно часто, то его ответы нередко значительно превышают по
объему критические статьи его оппонентов. Так, например, произошло во время
полемики Дерриды с лингвистом Джоном Серлем, который в ответ на критические
замечания в свой адрес в эссе француз- ского ученого "Подпись, событие, контекст" (157) выступил с десятистраничным опровержением "Повторяя
различия: Ответ Дерриде" (354), указав в том числе на "логические ошибки"
рассуждений своего оппонента. Чтобы отвести встречные обви- нения, Дерриде
понадобилась статья почти в десять раз больше по объему ("Лимитед
инкорпорейтед, а, б, ц") (150), где он упрекнул Серля в "непонимании" его
позиции, в неточности формулировок своих взглядов и т. д. и т. п.
Вообще проблема "правильного", "верного" понимания смысла учения Дерриды, как и всего постструктурализма и его литературоведческой
деконструктивистской практики -- вопрос, который является предметом
постоянной заботы его привержен- цев и в результате -- темой многочисленных
рассуждений и споров. Проблема, насколько и в какой степени постструктура-
лизм способен защитить свои позиции перед лицом здравого смысла и
формальной логики -- представляет собой предмет особого анализа, несомненно, обязательного при общей оценке постструктурализма превыше всего
в перспективе определения его места среди других течений гуманитарной мысли
ХХ в. Но, очевидно, сама проблема не исчерпывается лишь этим, иначе трудно
было бы объяснить столь широкую его популярность и столь значительное его
воздействие на весь круг гуманитарных наук Запада в последнюю четверть
века.
Проблема периодизации творчества Дерриды
Очень трудно говорить о периодизации творчества Дерри- ды. Как уже
отмечалось, в его первой получившей широкую известность статье 1966 г.
"Структура, знак и игра в дискурсе о науках о человеке" содержались в
краткой форме практически все темы, которые он потом разрабатывал всю свою
даль- нейшую жизнь. Хотя, конечно, можно с большей или меньшей степенью
определенности выделить три пе- риода. Первый -- с начала 60-х до начала 70-
х гг., ко- гда вышли его первые шесть книг, сформулировавших доктрину
зрелого постструктурализма. Начиная с"Гласа" (1974) и до "Почтовой
открытки" (1980) происходит некоторая переориен- тация политических и
соответственно философских, если не по- зиций, то пристрастий французского
ученого: с одной стороны, он пытается освоить более широкий тематический
материал, с другой, -- отходит от политического индифферентизма, что
особенно проявилось в его третий период -- в 80-е гг. Любо- пытное
замечание в связи с этим делает Кристофер Батлер, подчеркнувший, что в
поздних работах (например, в "Почтовой открытке") у Дерриды появляется
значительно более заметная, чем раньше, "озабоченность экзистенциальными
темами ответст- венности за чью-либо жизнь" (115, с. 152). Именно в начале
этого десятилетия, пожалуй, наиболее отчетливо стала просмат- риваться
некоторая левизна его взглядов: он выступил с осуж- дением консерватизма, хотя и весьма осторожным, а также связанного с ним непониманием частью
американских деконст-
Переоценка ценностей
руктивистов (в основном ориентировавшихся на Йельскую шко- лу)
"принципиальной неинституированности" своего учения, в более радикальной
атмосфере английских постструктуралистов высказался о своих симпатиях к
"открытому марксизму" и тому подобное.
Переоценка ценностей
Впрочем, политические симпатии в наше время -- вещи довольно переменчивая и
непостоянная, и не она определяет суть того нового, что происходило во всем
постструктурализме и 80-е гг. к в том числе в теоретической позиции
Дерриды. Пост- структурализм если брать его как стратегию анализа, является
прежде всего, главным образом и по преимуществу тактикой разрушения всего
общепринятого и укоренив- шегося в общественном сознании как неоспоримого
набора "прописных истин". Собственно этот негативный пафос
постструктурализма и является его главным содержательным аспектом. Однако, по мере того, как его критика охватывала все новые области, все явственнее
становилась ограниченность подобной позиции, "одномерность" ее духовного
самоопределения, перерастающая в слишком очевидную тенденциозность.
Наиболее чуткие приверженцы постструктурализма не могли не заметить этой
опасности, и Деррида был одним из первых, кто почувствовал угрозу истощения
негативного потенциала постструктуралистской доктрины и приступил к
осторожной корректировке своих изначальных постулатов., Если раньше он
акцентировал вторую половину (правый ряд) выстраиваемых им бинарных
оппозиций культурных ценностей как традиционно подавляемых оценочными
установками западной культуры и "восстанавливал" их в своих правах как
"неявную" культуру западной цивилизации, то теперь он стал подчеркивать
значимость ранее им отвергаемых ценностных установок. Если прежде его
аргументация была направлена на разрушение всех возможных структур, то
теперь он пытается выявить какие-то принципы связи, выдвигает понятие
"стриктуры" -- крайне туманный и не особенно вразумительно характеризуемый
им термин, -- призванный как-то оформить этот новый принцип новой
ограниченно действующей связи (143, с. 428-429). И, наконец, еще один
немаловажный аспект. Постструктурализм как учение выступил с концепцией
теоретического отрицания целостного, автономного, суверенного субъекта - но
аннигилировав его, как казалось, окончательно, по крайней мере в теории, в
80-е гг. вдруг снова обнаружил живой интерес к этой проблеме. Не явился
исключением и Деррида, который в своих последних книгах (в этом плане
особенно показательна его работа "Психея: Открытие другого" (1987) (156)
делает некоторые попытки наметить пути восстановления возможных связей
среди обломков разбитой вдребезги "фрагментарной лич- ности"
постструктуралистской доктрины. Насколько это ему удается, или удалось, и
как далеко он пойдет, или способен пойти в этом направлении -- вопрос более
чем спорный и уже явно выходящий за пределы собственно
постструктуралистской тематики, к тому же принадлежащий сфере чисто
гипотетиче- ских спекуляций и поэтому выходящий за рамки данной работы.
Свобода субъекта
В самом общем плане, если оставаться в пределах тематики
постструктурализма, можно сказать, что проблема свободы субъекта в доктрине
этого течения была заявлена, но не разработана (более подробно об этом
вопросе см. в разделе о Ю. Кристевой), что вполне понятно, поскольку
основной пафос постструктуралистских выступлений был направлен против
традиционного понимания субъекта как суверенного существа, сознательно, независимо и активно предопределяющего свою деятельность и свою жизненную
позицию, "вольного в мыслях и делах". Главное в общей программе
постструктурализма было доказать зависимость сознания индивида от языковых
стереотипов своего времени. Собственно свобода как таковая сводилась в
рамках постструктуралистских представлений к свободе интерпретации, понимаемой, разумеется, весьма широко, и предполагала игровой принцип
функционирования сознания. Еще раз повторим: постулируемая неизбежность
интерпретации дает возможность индивиду творить новые смыслы (или оттенки
смысла), что уже есть путь к "власти", к "господству" над ми- ром, поскольку в том мире постструктурализма, где доминируют представления о
практике не как о чувственно-предметной форме жизнедеятельности, а как о
дискурсивных практиках, т. е. фактически замкнутых в пределах сознания,
"налагание" нового смысла на любой феномен материальной или духовной
действительности означает его подчинение этому "новому смыслу".
Поэтому, когда Деррида говорил о раскрывающейся перед "читателем" (опять же
понимаемым в самом широком смысле: в мире культуры, воспринимаемом как мир
текстов, каждый из нас является прежде всего ее "читателем", вне
зависимости от рода деятельности, хотя осмысление человека как "читателя"
не могло не повлечь за собой "ретроактивного" увеличения роли литературы в
"общепостструктуралистском проекте" становления и функционирования сознания
индивида) "бездне" возможных смысловых значений, как и самой возможности
"свободной игры активной интерпретации", то тем самым была декларирована и
свобода интерпретирующего сознания. При этом были намечены и его пределы, определяемые рамками общей интертекстуально- сти, или "всеобщего текста" --
письменной традиции западной культуры. Но весьма важный в своей
кардинальности вопрос о стенени этой свободы удовлетворительного решения
так и не получил.
Впрочем, как уже неоднократно отмечалось, "процесс реви- зии" для Дерриды
не был, очевидно, особенно болезненным и трудным: как мы старались показать
в нашем анализе, специ- фика позиции ученого как раз и заключалась в том, что она всегда обеспечивала ему надежный путь к отступлению. Впро- чем, из
его построений можно было делать выводы и весьма радикального характера, как поступали и поступают многие приверженцы его "методы". Но суть именно
дерридеанской деконструкции, как сам Деррида об этом неоднократно заявлял, состоит в том, что его знаменитое "опрокидывание" ценностного ряда
иерархически организованных бинарных оппозиций никогда не доходило до
кардинальной смены, грубо говоря, "позитива" на "негатив". В разные периоды
своей деятельности (и в разных работах) он уделял различный "объем
аналитической энергии" доказательству того, какую важную роль играют в
формирова- нии западного сознания традиционно им отвергаемые или рас-
сматриваемые как второстепенные и подчиненные ценностные ориентации. Но в
отличие от Фуко, Барта, Делеза, Кристевой (может быть потому, что все они в
той или иной степени про- шли искус маоизма) ему всегда была чужда позиция
"революционного" разрушения ценностных установок.
Несколько упрощая общую картину, можно сказать, что Деррида стремится
выявить сложность, неоднозначность и про- тиворечивость общепринятых истин
(и в этом смысле его дея- тельность шла в том же направлении, что и у
большинства ве- дущих теоретиков постструктурализма -- Фуко, Делеза, Кри-
стевой и т. д.), но он никогда не становился на позицию "обязательного
жеста" однозначного, прямолинейного замещения "знака полярности" у членов
оппозиции. Возможно, для Дерри- ды самым важным было доказать
взаимообусловленность и невозможность существования одного без другого, их
взаимную "предпосылочность". Как, например, в понятиях Якоба Беме
невозможность существования "светлого начала" Бога без его
"темной основы". Несомненно, что особенно в начальный период своего
творчества Деррида явно отдавал предпочтение традиционно "репрессируемому"
ряду членов оппозиции, но это предпочтение никогда не доходило у него до
тех крайностей теоретического экстремизма, которые можно наблюдать у Делеза
или даже у Фуко. Сам Деррида всегда пытается сохранить определенный уровень
"теоретически отрефлексированного ба- ланса", подчеркивая взаимное значение
друг для друга "противоположностей".
Другое дело, что "отрицательный потенциал" дерридеанской критики западной
культуры, западного образа мышления ока- зался настолько силен, наделен
таким мощным зарядом всеохва- тывающего и всеобъемлющего сомнения, что
именно эта сторона его творчества, его методологической позиции
предопределила не только содержательный аспект (да и результат) всех его
науч- ных поисков, но и сам облик постструктурализма, в немалой степени
складывающийся под его непосредственным влиянием.
Возвращаясь к проблеме периодизации творчества Дерриды, необходимо сказать, что она требует большой осторожности и, лично у меня, вызывает довольно
скептическое отношение. Эволюция взглядов Дерриды несомненна, но сама
природа его творчества такова, что при всех явных или предполагаемых ее
изменениях речь может идти лишь о смещении или переносе акцентов, поскольку, как уже отмечалось, даже в самой первой его работе можно найти в
зародыше все то, что в дальнейшем получало ту или иную окраску, акцентировку, развитие. Факти- чески в каждой работе Дерриды, при старании, можно вычитать совершенно противоположные вещи, чем собственно к занима-
ются его многочисленные интерпретаторы. В связи с этим мож- но говорить о
дерридеанстве как о специфической отрасли зна- ния, где немало специалистов
нашло свое призвание. Не в по- следнюю очередь это объясняется особой
манерой его аргумен- тации. Ему меньше всего присуща категоричность, он
выступает как искусный, а может быть и непревзойденный мастер сомне- ния, эксгибиционирующий его перед читателем, как гений алллю- зий, недомолвок и
суггестий. Он постоянно предлагает читателю множество возможностей решения
поставленных им проблем, не говоря уже о том, что некоторые его пассажи
написаны в духе лирический отступлений.
Иными словами, Деррида фактически всегда един в трех лицах как философ, лингвист и литературовед. Это философ письменного текста, размышляющий о
заблуждениях и аберра- циях человеческого разума. И в данном отношении он, как ни парадоксально это звучит, близок к духу философствования
ХVIII в. со всеми вытекающими из этого последствиями. Сле- дует еще раз
подчеркнуть: Деррида- не просто философ, а имен- но философ от лингвистики
и литературоведения, поскольку именно в этих областях он заимствует
методику своего анализа и ту специфически интердисциплинарную позицию, которая и дала смешение данных сфер в лоне французского постструкту-
рализма. Неудивительно, что как раз в сфере литературоведения влияние
Дерриды было особенно большим к широкомасштаб- ным, явно не сравнимым с тем
положением, которое он пример- но до середины 70-х гг. занимал в философии.
Более того, именно интерес, питаемый к нему со стороны литературных
критиков, и превратил его в "фигуру влияния" одной из первых величин на
западном интеллектуальном горизонте.
Практически вся деятельность Дерриды представляет собой огромный и
непрерывный комментарий, и "вторичность" его духовной позиции заключается в
том, что вне сферы чужих мыслей его существование просто немыслимо. Надо
отметить к тому же, что "интертекстуальность, в которую погружают себя
постструктуралисты, мыслится ими как буквальное существова- ние в других
текстах, и поскольку вопрос об оригинальности мысли ими не ставится
(следствие все того же редукционист- ского представления о человеке как о
сумме запечатленных в его сознании "текстов" и за пределы этих текстов не
выходя- щего), то их собственное творчество до такой степени состоит из
цитат, прямых и косвенных, аллюзий, сносок и отсылок, что часто голос
комментатора трудно отличить от голоса комменти- руемого. Особенно это
относится к повествовательной манере Дерриды, который сознательно
пользуется этим приемом для демонстрации принципа "бесконечной
интертекстуальности". Пафос творчества Дерриды по своему нигилистическому
духу откровенно регрессивен: ученый не столько создает "новое зна- ние", сколько сеет сомнения в правомочности "старого знания". Он "аннотатор" и
комментатор по своей сути, по самому спосо- бу своего философского
существования, что иногда вызывает впечатление паразитирования на
анализируемом материале.
Если подыскивать аналогии, то это напоминает "лоскутную поэзию" времен
заката Римской империи, когда Авсоний и Гета составляли центоны из
отдельных стихов поэтов эпохи расцвета латинской музы. Последний даже
умудрился скомпоновать из полустиший Вергилия целую драму -- "Медею", и, по
призна- нию специалистов в этой области, местами весьма искусно. Нельзя
отказать в искусности и Дерриде: при всей своей труд- ности, его работы
отмечены мастерством риторической софисти- ки, достигающей временами чисто
художественной выразительности стиля, что и позволяет говорить о Дерриде
как о "поэте мысли", обладающего тем, что обычно называют "даром слова".
Однако все это не может избавить его труды от духа опеделенной вторичности
и роковой бесперспективности. И в то же время я бы воздерживался от
обвинений в зпигонстве: Дерида как раз очень современен и типичен, так как
отвечает на запросы именно своего времени и своей среды. Иное дело, что в
определенные эпохи именно вторичность оказывается наиболее характерной
чертой сознания, той роковой печатью, что наложе на его лик и неизбежно
отмечает все его мысли и дела.
ЮЛИЯ КРИСТЕВА - теоретик "революционного лингвопсихоанализа"
В данном разделе творчество Кристевой рассматривается с более чем
специфической точки зрения -- как один из этапов становления французской
версии "деконструктивистского анали- за" художественного произведения.
Поэтому все внимание будет сосредоточено на одном периоде ее деятельности, отмеченном ее участием в группе "Тель Кель" и выходом трех ее основных, по
нашему мнению, работ этого времени: "Семиотика" (1969 г.) (274) "Революция
поэтического языка" (1974 г.) (273) и "Полилог" (1977 г.) (270). Все
остальные ее работы будут привлекаться лишь в качестве дополнительного
материала без детального анализа; в первую очередь это относится к ее позд-
нейшим трудам 80-х гг., когда эволюция ее политических взгля- дов и научных
интересов увела несколько в сторону от того, что можно было бы назвать
магистральной линией развития пост- структурализма и деконструктивизма как
некоего целостного явления.
"Тель Кель" и история постструктурализма
Все это, конечно, не из- бавляет нас от необходимости дать краткую
характеристику движения "телькелизма" и места в нем Кристевой как ведущего
теоретика, а также беглого обзора эволюции ее политических взглядов; ибо в
ее трудах с исключительной эмо- циональной экспрессивностью, как ни у кого
другого из извест- ных нам теоретиков постструктурализма, отразилась вся
траге- дия леворадикального мышления.
Определенное место займет неизбежный анализ понятий- ного аппарата
Кристевой, оказавший столь сильное воздействие на постструктуралистскую
мысль, хотя впоследствии подверг- шийся и весьма значительному
переистолкованию. Особое вни- мание будет уделено тому, что собственно и
определяет специ- фическое положение Кристевой в общей теории постструктура- лизма: разработка проблематики "субъекта" и связанная с этим "скрытая"
конфронтация с Жаком Дерридой.
Судьба Юлии Кристевой, болгарки по происхождению, са- мым тесным образом
(чего нельзя сказать о Барте) была связа- на с группой "Тель Кель", получившей свое название по париж- скому журналу, где сотрудничали Кристева
и Барт. Не углубля- ясь в детали довольно извилистого пути, проделанного
тельке- левцами, остановимся лишь на интересующих нас этапах, лучше всего
охарактеризованных Г. Косиковым: "Разрыв с "новым романом" (в 1964 г.)
ознаменовал переход группы "Тель Кель" от авангардизма к левому
радикализму, открыто ориентирующе- муся на достижения современных
гуманитарных наук: именно гуманитарные дисциплины (структурная
антропология, семиоти- ка и т. п.), показывающие, как "сделана" культура, могут явиться, по мнению участников группы, вернейшим инструмен- том
демистификации идеологических основ буржуазного мира. Эта "сциентистская"
переориентация "Тель Кель" опять-таки осуществилась не без прямого влияния
Барта...
Впрочем, как в биографии самого Барта, так и в "биографии" "Тель Кель"
сциентистский, структуралистский период оказался недолгим.
Неудовлетворенная описательными установками классического структурализма, стремясь понять не только то, как "сделана" идеология, но и то, как она
"порождается", группа стала прямо апеллировать к учению К. Маркса, раскрывшего социально-экономические корни всякого "ложного сознания".
"Постструктуралистская" программа "Тель Кель" была объявлена весной 1967 г.
(No 29)..." (10, с. 581).
Разумеется, "Тель Кель" никогда не был группой полных единомышленников, и
их переход на позиции постструктурализ- ма отнюдь не был ни единовременным
событием, ни тем более коллективным решением. Если мы возьмем основных
сотрудни- ков журнала (Ф. Соллерс, Ю. Кристева, Ж. Рикарду, Ж.-П. Фай, Ж.
Женетт, М. Плейне, Ж.-Л. Бодри и т. д.), то уви- дим, что их пути сильно
разнились. Ж. П. Фай, например, вышел в 1968 г. из "Тель Кель" и основал
свое "направление" и свой журнал "Шанж". Первыми и наиболее последователь-
ными теоретиками литературоведческого постструктурализма были Ю. Кристева, а также ее муж Ф. Соллерс. С некоторым запозданием Ж. Рикарду попытался в
постструктуралистском духе осмыслить различие между "новым романом" и
"новым новым романом" (в основном на примере творчества Соллерса), но
надолго сохранил приверженность к "начертательному лите- ратуроведению" с
надлежащим набором схем и диаграмм, столь типичным для структуралистского
мышления.
Ж. Женетт фактически остался на позициях структурализ- ма, переориентировался, как и большинство сторонников струк- турализма
позднейшего времени, в сферу нарратологии, и лишь в 80-х гг. начал
развивать идеи, близкие постструктурализму. Что касается Барта, то он
обратился к постструктурализму в начале 70-х гг. Как пишет Г. Косиков,
"Барт был внутренне давно готов к вступлению на этот путь: стимулом
являлись проблемы самой коннотативной семиологии; толчком же послу- жили
работы Ж. Лакана и М. Фуко, влияние итальянского литературоведа и лингвиста
Умберто Эко, французского фило- софа Жака Деррида, а также ученицы самого
Барта, Ю. Кри- стевой" (43, с. II). -
Чисто хронологически появление в 1968 г. сборника статей "Теория ансамбля"
(369), где среди прочих приняли участие Ж. Деррида и М. Фуко, ознаменовало
собой "осознанное", т. е. теоретически отрефлексированное становление
французского варианта литературоведческого постструктурализма; именно это
событие часто рассматривается как хронологический рубеж, на котором
постструктурализм из "явления в себе" превратился в "явление для себя". В
связи с этим небезынтересным будет привести характеристику этого сборника, которую ему дал в 1987 г. французский историк критики Жан-Ив Тадье:
"Литература, согласно Рикарду, отнюдь не предлагает "субститут, образ, воспроизведение" мира, но как раз "противопоставляет ему совершенно другую
систему элементов и отношений". Литература является "производящей"
деятельно- стью и критической функцией. Выделяются три тенденции: ре-
презентативный иллюзионизм (Бальзак), авторепрезентация (1а "mise en abyme"
Нового романа), антирепрезентация (Соллерс, "Тель Кель"). В последнем
случае "означаемое" отнюдь не отрицается,..* но подвергается в каждом слове
игре письма, постоянной критике, "мешающей скрыть работу, которая ее
формирует". Жан-Луи Бодри, в том же сборнике, приходит к крайним выводам, вытекающим из этой концепции текста ("Письмо, фикция, идеология"). Письмо
не является "созданием" отдельного индивида, а специфическим проявлением
"всеобщего письма". Нет больше ни автора (и снова мы сталки- ваемся с
отказом от личности, человека, субъекта, столь характерным для
определенного момента современной мысли от Ла- кана до Барта и Фуко), ни
истины, ни репрезентации. Письмо не воспроизводит ничего, кроме самого
себя, выступая в качест- ве "ниспровержения теологической идеологии", поскольку "речь идет прежде всего о том, чтобы излечить последствия, возни-
кающие в результате смерти Бога (смерти субъекта)"; таким образом
разрушается, ломается замкнутость, целостность текста, композиции, смысла.
Современный текст "нечитабелен": теории Барта доводятся до своей крайности.
В этом сборнике и в этой школе, где доминирует рефлексия Юлии Кристевой, усматриваются эскизы того, что потом будет предложено под названием
"семанализа", и что представляет собой "новую семиотику", "рефлексию об
означающем, воспро- изводящемся в тексте": здесь скрытая производительность
зна- чения сближается по своему характеру с психоанализом -- и тем самым
отходит от традиционной семиотики, а структуриро- ванный текст
"деконструируется" ради своего вечного порожде- ния" (366, с. 224-225).
Несомненно заслуживает внимания и тот факт, что англий- ская
исследовательница Кристевой Торил Мой, при всех за и против, склонна
относить феномен "телькелизма" к постмодер- низму, озаглавив один из
разделов своего "Введения" к сборни- ку работ Кристевой "Тель Кель":
политический постмодер- низм?" (279, с. 3): "Что же, собственно, было
специфической особенностью этой группы в конце 60-х гг.? Если попытаться
суммировать их проект вкратце, то я думаю, это была идея "модернистской
теории", отличной от теории модернизма. Кон- центрируя свое внимание, подобно структурализму, на языке как на исходной точке мышления о политике
и субъекте, группа основывала свою деятельность на новом понимании истории
как текста и письма (ecriture) как производства, а не репрезента- ции.
Исходя из этих параметров, они пытались выработать новые концепции для
описания нового видения социальной или означающей практики (Кристева, сформулировав такие терми- ны, как "интертекстуальность ". "означающая
практика" или "означивание , параграмма", "генотекст и "фенотекст", была
главным представителем этого специфического направления), чтобы создать
плюралистическую историю, отличную по своей природе от письма, обусловленного связью со своим специфиче- ским временем и пространством; и, наконец, они попытались сформулировать политику, которая конструировала бы
логиче- ские последствия нерепрезентативного понимания письма" (там же, с.
4).
"Тель Кель" и маоизм
Все это, по мнению Мой, -- для которой, как для представителя социологи-
зированного леворадикаль- ного феминизма постструкту- ралистской ориентации
80-х гг. ("Предисловие" было написано в 1986 г.), вообще характерен
повышенный интерес к чисто политическим вопросам, -- приводило к
отождествлению груп- пы "Тель Кель" с маоизмом, что вряд ли может быть
принято безоговорочно. В этом отношении нижеприводимая формулиров- ка М.
Рыклина представляется более сбалансированной. Он выделяет "несколько общих
принципов" "телькелизма" : "В их числе -- семиотизация проекта политической
семиологии Р. Барта; активное подключение проблематики "большой поли-
тики"; признание примата литературной практики над любой рефлексией по
поводу литературы. "Телькелизм" стремится, во- первых, к созданию общей
теории знаковых систем; во-вторых, к формализации семиотических систем с
точки зрения коммуни- кации, точнее, к выделению внутри проблематики
коммуникации зоны производства смысла; в-третьих, к прямой политизации
письма" (53, с. 297). И далее, выделяя в особую проблему специфику
понимания телькелистами истории, исследователь подчеркивает: "Дурной", линейной историей оказывается та, которая вызывает к жизни "теологические
категории" смысла, субъекта и истины, а подлинной -- та, которая производит
так называемые "тексты-пределы" как совершенные аналогии соци- альной
революции. Тем самым признается невозможность язы- ка, который создавал бы
дистанцию по отношению к текстуаль- ному письму, историзируя его" (там же, с. 298).
Возвращаясь к болезненной для всех нас проблеме маоиз- ма, влияние которого
испытали на себе многие представители французской леворадикальной
интеллигенции, отметим его осо- бую роль в становлении французского
постструктурализма.
Торил Мой писала по этому поводу, пытаясь объяснить эту увлеченность
маоизмом: "Для Группы "Тель Кель" Китай, казалось, представлял радикальную
перспективу, сравнимую с ее собственными теоретическими представлениями и
художествен- ными поисками. В конце 60-х гг. в их представлении... культур-
ная революция воспринималась как попытка создания материа- листической
практики, связанной с проблемой знака. Текстуаль- ная производительность, желание переписать историю как неза- вершенный открытый текст, разрушение
монолитных институтов знака или означающей практики: все это, как казалось
эйфори- чески настроенным зарубежным сторонникам маоизма, происходило в
Китае Мао. Красные бригадиры, разрушающие матери- альные институты
традиционной интеллектуальной власти, каза- лось, указывали для Запада путь
вперед. Телькелевцы тогда, разумеется, не знали, что за фасадом улыбающихся
лиц китай- ских интеллектуалов, с радостью ухаживающих за свиньями или
разбрасывающих навоз, чтобы повысить уровень своего понима- ния
материализма, скрывалась другая, куда более мрачная ре- альность:
замученные пытками, мертвые или умирающие китай- цы, интеллигенты или
неинтеллигенты в равной мере, принесен- ные в жертву ради великой славы
председателя Мао" (Мой, 279, с. 6).
В этом отношении путь Кристевой весьма примечателен. В статье, посвященной
Барту "Как говорить о литературе", впер- вые опубликованной в "Тель Кель" в
1971 г. и цитируемой по "Полилогу" 1977 г., когда теоретики "Тель Кель" уже
осознали подлинное лицо маоизма, она все же не сняла прежний лестный отзыв
о китайском лидере: "Мао Дзе-дун является единствен- ным политическим
деятелем, единственным коммунистическим лидером после Ленина, который
постоянно настаивает на необ- ходимости работать над языком и письмом, чтобы изменить идеологию" (270, с. 54); отмечая, что хотя его замечания
часто носят конкретный характер, обусловленный расхождением меж- ду древним
языком литературы (старокитайским литературным языком) и современным
разговорным, Кристева, тем не менее, подчеркивает "всеобщую значимость"
замечаний Мао Дзе-дуна, которую "нельзя понять вне теоретической переоценки
субъекта в означающей практике" (там же).
Что это? Снисходительное отношение к заблуждениям мо- лодости? Или
резиньяция усталого и разочарованного в полити- ке человека, в тех
взглядах, которые она некогда отстаивала о такой страстностью? Или
интеллектуальная честность художни- ка, гнушающегося конъюнктурного желания
заново переписы- вать историю, стерев следы своего в ней присутствия? Я за-
трудняюсь ответить на этот вопрос.
Смена политических ориентиров
Смене политических ори- ентиров сопутствовала и не- сомненная
переориентация научной деятельности, как свидетельствует та же Торил Мой:
"В период приблизительно между 1974 и 1977 гг. интел- лектуальные интересы
Кристевой испытали заметный сдвиг: от чисто литературной или семиотической
работы, кульминацией которой была "Революция поэтического языка", к более
психо- аналитическим исследованиям проблем феминизма и материнст- ва, воплощенных либо в западные представления о женщинах и матерях, либо в
сфере новых теоретических проблем, возникаю- щих для психоанализа" (279, с.
7).
Новый виток в "теоретической траектории" Кристевой, ко- гда она
окончательно разочаровалась в "духовной одномерно- сти" левого (или вернее
будет сказать, "левацкого" радикализ- ма), ознаменовался такими ее работами
80-х гг., как "Власти ужаса" (1980) (272), "История любви (1983) (266), где
она наиболее полно сформулировала свою концепцию "абъекции", которая была
продолжена в книгах "В начале была любовь:
Психоанализ и вера" (1985) (262), а также "Черное солнце, депрессия и
меланхолия" (1987) (275) и "Чуждые самим себе" (1988) (265). В интервью, данном в 1984 г. Розалинде Кау- ард, английской постструктуралистке с явно
неомарксистской ориентацией, она как всегда с предельной четкостью
зафиксиро- вала свою новую позицию: "Политический дискурс, политиче- ская
каузальность, господствующие даже в гуманитарных нау- ках, в университетах
и повсюду, слишком узки и слабы в срав- нении со св. Бернаром и св. Фомой.
Если мы ограничимся только лишь политическим объяснением человеческих
феноме- нов, мы окажемся во власти так называемого мистического кризиса, или духовного кризиса... В каждой буржуазной семье есть сын или дочь, испытывающие мистический кризис -- это вполне понятно, поскольку политика
слишком схематично объ- ясняет такие феномены, как любовь или желание.
Поэтому моя проблема состоит в следующем: как при помощи психоанализа или
чего-нибудь иного, вроде искусства, как посредством по- добных дискурсов мы
смогли бы попытаться выработать более сложные представления, дискурсивную
сублимацию тех критиче- ских моментов человеческого опыта, которые не могут
быть сведены к политической каузальности" (254, с. 25).
В ответ на упрек Жаклин Роуз, что она "низводит полити- ческое до уровня
маргинальной и неадекватной сферы работы", что "все это напоминает историю
человека, разочарованного в политике", Кристева продемонстрировала типичную
для нее в начале 80-х гг. перемену ориентаций: "Мне кажется, если ху-
дожник или психоаналист и действуют политически (т. е. в политическом
смысле, осуществляют политический акт), то лишь путем вмешательства на
индивидуальном уровне. И главная политическая забота, может быть, как раз
состоит в том, чтобы придать ценность индивиду. Мое неприятие некоторых
полити- ческих дискурсов, вызывающих у меня разочарование, заключается в
том, что они не рассматривают индивиды как ценность (268, с. 27; цит. по
Полу Смиту, 359, с.87, там же и Роуз.)
Многими последователями Кристевой подобный отход от ее прежних позиций
характеризовался как полная смена взглядов. Скажем, для Пола Смита это
означает, что психоаналитические представления Кристевой "после
продолжительной, затянувшей- ся переработки обернулись абсолютно
идеалистической версией субъективности и нематериалистическим
представлением о язы- ке" (там же).
Любопытно, что в этой статье, написанной к Конференции по феминизму и
психоанализу, прошедшей в Нормале в мае 1986 г., П. Смит критикует как раз
то, что через два года сам будет убедительно защищать в книге "Выявляя
субъект" (1988) (358), -- "легитимацию" теоретического восстановления в
своих правах "человеческого субъекта". Разумеется, нельзя отрицать различие
между смитовским пониманием "человеческого субъек- та", формулировка
которого осуществляется в традиционно пост- структуралистских терминах, с
акцентом на его, субъекта, поли- тической активности, и "индивидуумом"
Кристевой, объясняе- мым биопсихологическими предпосылками, -- еще одной
вариа- цией "феминизированного лаканства".
Тем не менее, при всех разногласиях и несовпадениях, обе эти концепции
фактически имеют общую цель -- "теоретическое воскрешение" субъекта, его
восстановление после той сокруши- тельной критики, которой он подвергался
на первоначальных стадиях формирования постструктуралистской доктрины.
Все сказанное выше очерчивает трансформацию политиче- ских и более нас
интересующих эстетических взглядов француз- ской исследовательницы, которую
она пережила со второй поло- вины 60-х до конца 80-х гг. Однако прежде чем
перейти к ключевой для нее, как все же оказалось, проблемы "пост-
структуралистской трактовки субъекта", необходимо отметить те общие
предпосылки постструктуралистской доктрины, в форми- ровании которых она
приняла самое активной участие.
"Разрыв"
Кристева считается са- мым авторитетным среди постструктуралистов пропа-
гандистом идеи "разрыва", "перелома" (rupture), якобы имевшего место на
рубеже XIX- XX вв. в преемственности осененных авторитетом истории и
традиций эстетических, моральных, социальных и прочих ценно- стей; разрыва, с социально-экономической точки зрения объяс- няемого постструктуралистами
(в духе положений Франкфурт- ской школы социальной философии) как результат
перехода западного общества от буржуазного состояния к "пост- буржуазному", т. е. к постиндустриальному.
Подхватывая идею Бахтина о полифоническом романе, Кристева в своей работе
"Текст романа" (1970) (277) вы- страивает генеалогию модернистского
искусства XX века: "Роман, который включает карнавальную структуру, называется ПОЛИФОНИЧЕСКИМ романом. Среди примеров, приве- денных Бахтиным, можно назвать Рабле, Свифта, Досто- евского. Мы можем сюда добавить весь
"современный" роман XX столетия (Джойс, Пруст, Кафка), уточнив, что
современ- ный полифонический роман, имеющий по отношению к моноло- гизму
статус, аналогичный статусу диалогического романа пред- шествующих эпох, четко отличается от этого последнего. Разрыв произошел в конце XIX века
таким образом, что диалог у Раб- ле, Свифта или Достоевского остается на
репрезентативном, фиктивном уровне, тогда как полифонический роман нашего
века делается "неудобочитаемым" (Джойс) и реализуется внутри языка (Пруст,
Кафка). Именно начиная с этого момента (с этого разрыва, который носит не
только литературный характер, но и социальный, политический и философский)
встает как та- ковая проблема интертекстуальности. Сама теория Бахтина (так
же, как и теория соссюровских "анаграмм") возникла историче- ски из этого
разрыва. Бахтин смог открыть текстуальный диа- логизм в письме Маяковского,
Хлебникова, Белого... раньше, чем выявить его в истории литературы как
принцип всякой подрывной деятельности и всякой контестативной текстуальной
продуктивности" (277, с. 92-93).
Здесь сразу бросается в глаза весь набор постструктурали- стских
представлений в его телькелевском варианте: и понима- ние литературы как
"революционной практики", как подрывной деятельности, направленной против
идеологических институтов, против идеологического оправдания общественных
институтов; и принцип "разрыва" культурной преемственности; и вытекающая
отсюда необходимость "текстуального диалогизма" как постоян- ного, снова и
снова возникающего, "вечного" спора-контестации художников слова с
предшествующей культурной (и, разумеет- ся, идеологической) традицией; и, наконец, теоретическое оправ- дание модернизма как "законного" и наиболее
последователь- ного выразителя этой "революционной практики" литературы.
Оставшись неудовлетворенной чисто лингвистическим объ- яснением
функционирования поэтического языка, Кристева об- ратилась к лакановской
теории подсознания. Лакан предложил трактовку фрейдовского подсознания как
речи и отождествил структуру подсознания со структурой языка. В результате
целью психоанализа стало восстановление исторической и социаль- ной
реальности субъекта на основе языка подсознания, что и явилось практической
задачей Кристевой в "Революции поэти- ческого языка" (273).
В этом исследовании "текстуальная продуктивность" опи- сывается как
"семиотический механизм текста", основанный на сетке ритмических
ограничений, вызванных бессознательными импульсами, и постоянно
испытывающий сопротивление со сто- роны однозначной метриче- ской традиции
у говорящего субъекта.
"ХОРА", "ОЗНАЧИВАНИЕ"
Кристева постулирует существование особого "семи- отического ритма" и отож-
дествляет его с платоновским понятием "хоры" (из "Тимея"), т. е., по
определению Лосева, с "круговым движением вечного бытия в самом себе, движением, на знающим пространственных перемен и не зависящим от пе-
ремены" (45,с. 673).
Смысл данной операции заключается в том, что на смену "значению"
(signification), фиксирующему отношение между означающим и означаемым, приходит "означивание" (signi fiance), выводимое из отношений одних
означающих, хотя и понимаемых достаточно содержательно -- не в буквальном
смысле традиционной семиотики.
Разумеется, это самая общая схема, требующая более раз- вернутого
объяснения, и прежде всего это касается понятийного аппарата Кристевой, который в своей наиболее отрефлексиро- ванной форме представлен в ее
докторской диссертации "Революция поэтического языка": хора, семиотический
диспози- тив, означивание, гено-текст, фено-текст, негативность и раз-
личные ее "подвиды" (отрицание как "негация", связанная с символической
функцией, и отрицание как "денегация", наблю- даемая в случаях "навязчивых
идей") (273, с.149), отказ, гете- рогенность и т. д.
Самые большие сложности, пожалуй, Кристева испытывала с определением и
обоснованием понятия "хоры", заимствован- ного у Платона, да и у него
самого описанного крайне предпо- ложительно и невнятно -- как нечто такое, во что "поверить... почти невозможно", поскольку "мы видим его как бы в гре- зах..." (49, с. 493). Собственно, Кристеву, если судить по той
интерпретации, которую она дала этой платоновской концепции, довольно мало
интересовала проблема того смысла, который вкладывал в нее греческий
философ. Фактически она попыта- лась обозначить "хорой" то, что у Лакана
носит название "реального", обусловив ее функционирование действием "семио-
тического", в свою очередь порождаемого пульсационным, "дерганным", неупорядоченным ритмом энергии либидо. Тот, условно говоря, "слой", который
образуется "над" первично разнородными, т. е. гетерогенными по своей
природе импульса- ми (Кристева недаром использует выражение "пульсационный
бином" -- 273, с. 94) и уже претендует на какую-то степень
"упорядоченности", поскольку в нем живая энергия либидо начинает застывать, тормозиться в "стазах" и представляет со- бой "хору" -- "неэкспрессивную
целостность, конструируемую этими импульсами в некую непостоянную
мобильность, одно- временно подвижную (более точным переводом, очевидно, был бы "волнующуюся" -- И. И.) и регламентируемую" (273, с. 23).
Аналогии (непосредственно восходящие к Фрейду) в по- нимании действия
либидо, "застывающего в стазах" и у Делеза и Гваттари, и у Кристевой, сразу
бросаются в глаза. Специфи- ческой особенностью Кристевой было то, что она
придала "хоре" подчеркнуто семиотический характер. Исследовательница
никогда не скрывала специфичность своего толкования "хоры":
"Если наше заимствование термина "хора" связано с Платоном, следовавшего в
данном случае, очевидно, за досократиками, то смысл, вкладываемый нами в
него, касается формы процесса, который для того, чтобы стать субъектом, преодолевает им же порожденный разрыв (имеется в виду лакановская концепция
расщепления личности -- И. И.) и на его месте внедряет борь- бу импульсов, одновременно и побуждающих субъекта к дейст- вию и грозящих ему опасностью.
Именно Ж. Деррида недавно напомнил об этом и интер- претировал понятие
"хоры" как то, посредством чего Платон несомненно хотел предать забвению
демокритовский "ритм", "онтологизировав" его (см. его "Интервью с Ж.-Л.
Удебином и Г. Скарпеттой" в книге Деррида Ж. "Позиции", П., 1972, с. 100-
101).
В нашем понимании этого термина речь идет, как мы наде- емся в дальнейшем
показать, о том, чтобы найти ему место -- некую диспозицию, -- придав ему
составляющие его голос и ритмические жесты; чтобы отразмежевать его от
платоновской онтологии, столь справедливо раскритикованной Ж. Дерридой.
Голос, который мы заимствовали, состоит не в том, чтобы локализировать хору
в каком-либо теле, чьим бы оно ни было, будь даже оно телом его матери, чем
оно как раз и является для детской сексуальной онтологии, вместилищем всего
того, что является предметом желания, и в частности патернального пени- са"
(Клейн М., "Психология детей", П., 1959, с. 210). Мы увидим, как хора
развертывается в и через тело матери- женщины, -- но в процессе
означивания" (270, с. 57).
В этом отрывке из статьи, написанной в 1973 г., весьма отчетливо
проявляется двусмысленная позиция согласия- несогласия" Кристевой с
Дерридой; через год в "Революции поэтического языка" (1974) она уже не
будет делать эти выну- жденные реверансы и подвергнет сдержанной по тону, но весь- ма решительной по содержанию критике саму идею "грамматологии"
Дерриды, упрекнув ее в недостаточной после- довательности.
Кристева хотела избежать платоновского идеализма и "материализовать" хору в
"эрогенном теле" сначала матери, потом ребенка с целью объяснить тот же
самый лакановский процесс становления субъекта как процесс его
"социализации", понимаемой как его стадиальная трансформация, мутация из
сугубо биологического "реального" к "воображаемому" и, нако- нец,
"символическому". Для Кристевой с самого начала ее дея- тельности было
характерно повышенное внимание к самым на- чальным фазам этого процесса, что в конце концов привело ее к проблематике "детской сексуальности" и
стремлению как можно более тщательно детализировать ступени ее возрастных
измене- ний.
Что же такое все-таки "хора"? Это, очевидно, самый по- верхностный
бессознательный уровень деятельности либидо, то "предпороговое состояние"
перехода бессознательного в созна- тельное, которое пыталась уловить и
зафиксировать Кристева. Тщетно было бы стараться найти у исследовательницы
доста- точно четкую систематику этого перехода: иррациональное все- гда с
трудом переводится на язык рациональности. Фактически, как это объясняется
в "Революции поэтического языка", "хора" у Кристевой сливается с гено-
текстом, да и с "семиотическим диспозитивом". Заманчиво было бы, конечно, выстроить строй- ную иерархию: хора, гено-текст, семиотический диспозитив, фено-текст, -- но мы не найдем четких дефиниций -- все оста- лось (и не
могло не остаться) на уровне весьма приблизитель- ной и мало к чему
обязывающей описательности, позволяющей делать довольно противоречивые
выводы.
Но в этом, собственно, и заключается специфика пост- структуралистского
способа мышления, которую можно опреде- лить как программную неметодичность
манеры аргументации, как апелляцию к ассоциативным семиотическим полям
близких или перекрывающих друг друга понятий. Когда в 1985 г. Дер- рида, в
который раз, попытался дать определение "декон- струкции", он откровенно об
этом сказал: "Слово "декон- струкция", как и всякое другое, черпает свою
значимость лишь в своей записи в цепочку его возможных субститутов -- того, что так спокойно называют "контекстом". Для меня, для того, что я пытался и
все еще пытаюсь писать, оно представляет интерес лишь в известном
контексте, в котором оно замешает или позволяет себя определить стольким
другим словам, напри- мер, словам "письмо", "след", "различение", "допол-
нение" , "гимен" , "фармакон" , "грань" , "происхождение" , "па- рергон" и
т. д. По определению, этот список не может быть закрытым, и я привел лишь
слова -- что недостаточно и только экономично" (Цит. по переводу А. В.
Гараджи с некоторыми изменениями -- И. И.; 19, с. 56-57).
При всем существенном отличии позиции Кристевой сам способ ее аргументации
фактически тот же. И хотя она явно стремилась, по крайней мере еще этой в
своей работе, как-то сохранить "дух постструктуралистской научности", конечная, итоговая картина (я не уверен, что это было сознательным же-
ланием Кристевой) поразительным образом подводит к тем же результатам, о
которых открыто заявляет, как о своей созна- тельной цели, Деррида.
"НЕГАТИВНОСТЬ", "ОТКАЗ"
Многие исследователи при анализе или упоминании "Революции поэтического
языка" очень часто вырывают из этого "семантического контекста" отдельные
терми- ны и понятия, пытаясь рассматривать их как ключевые для объяснения
того, что они понимают под "общим смыслом" кри- стевской теории. В качестве
одного из таких нередко упомина- ется "негативность", позаимствованная
Кристевой у Гегеля и характеризуемая ей как "четвертый термин гегелевской
диалек- тики". На этом строятся различные далеко идущие интерпрета- ции, не
учитывающие того факта, что для Кристевой, как и для Дерриды,
"негативность" -- всего лишь одно "слово" в ряду других ("разнородность" и
"гетерогенное", "отказ" и т. д.), используемых ею для описания главного для
нее явления -- импульсного действия либидо.
Из всех постструктуралистов Кристева предприняла попыт- ку дальше всех
заглянуть "по ту сторону языка" -- выявить тот "довербальный" уровень
существования человека, где безраздельно господствует царство
бессознательного, и вскрыть его механику, понять те процессы, которые в нем
происходят. Кри- стева попыталась с помощью "хоры" дать, создать мате-
риальную основу" дословесности либидо, при всей разумеющей- ся условности
этой "материальности". В этом, собственно, и заключается ее "прорыв" через
вербальную структурность языка из предвербальной бесструктурности
постструктурализма.
Хора выступает как материальная вещность коллективной либидозности, как
реификация, овеществление бессознательности желания, во всей
многозначности, которая приписывается этому слову в мифологии
постструктурализма. Этот новый вид энерге- тической материи, созданный по
образу и подобию современных представлений о новых типах материи физической
-- своего рода силовое поле, раздираемое импульсами жизни и смерти, Эроса и
Танатоса.
Кристева тут не одинока: она суммировала в своей работе те положения, которые в массированном порядке разрабатыва- лись психоаналитиками, прежде
всего, французскими лингвопси- хоаналитиками или представителями
биолингвистики -- Мелани Клейн, на работы которой Кристева постоянно
ссылается (258, 259), Сержем Леклэром (290), Рене Шпитцем (363), А.
Синклером де-Звартом (163) и др.
"Отказ", порожденный (или порождаемый) орально- анальными спазмами
(вспомним "Анти-Эдипа" Делеза и Гват- тари, где муссируется та же
проблематика) -- проявление дей- ствия соматических импульсов, каждый из
которых способен реализовываться и как соединение гетерогенного в нечто
связ- ное, приводящее в конечном счете к образованию символиче- ского
"сверх я", так и к разрушению, распаду всякой цельности (что и происходит у
художников слова -- в первую очередь поэтов -- на уровне "фено-текста" -- в
виде нарушения фоне- тической, вербальной и синтаксической, а, соответственно, и смысловой "правильности").
В связи с идеей "отказа" Кристева приводит высказывание Рене Шпитца: "По
моему мнению, в нормальном состоянии взаимоналожения двух импульсов
агрессивность выполняет роль, сравнимую с несущейся волной. Агрессия
позволяет направить оба импульса вовне, на окружающую среду. Но если эти
два импульса не могут наложиться друг на друга, то происходит их
разъединение, и тогда агрессия обращается против самого чело- века, и в
данном случае либидо уже более не может быть на- правлено вовне" (363, с.
221-222).
Из этого положения Кристева делает вывод: "Если в ре- зультате
взаимоотталкивания импульсов или по какой другой причине происходит
усиление отказа -- носителя импульсов, или, точнее, его негативного заряда, то в качестве канала про- хождения он
выбирает мускулярный аппарат, который быстро дает выход энергии в виде
кратковременных толчков: живопис- ная или танцевальная жестикуляция, жестомоторика неизбежно соотносятся с этим механизмом* Но отказ может
передаваться и по вокальному аппарату: единственные среди внутренних орга-
нов, не обладающие способностью удерживать энергию в свя- занном состоянии,
-- полость рта и голосовая щель дают выход энергетическому разряду через
конечную систему фонем, при- сущих каждому языку, увеличивая их частоту, нагромождая их или повторяя, что и определяет выбор морфем, даже конденса-
цию многих морфем, "заимствованных" у одной лексемы.
Благодаря порождаемой им новой фонематической и ритми- ческой сетке, отказ
становится источником "эстетического" на- слаждения. Таким образом, не
отклоняясь от смысловой линии, он ее разрывает и реорганизует, оставляя на
ней следы прохож- дения импульса через тело: от ануса до рта" (273, с.
141). Та- ким образом, "хора" оказалась тем же "социальным телом", бессознательным, эротизированным, нервно дергающимся под воздействием
сексуальных импульсов созидания и разрушения.
Параллели с Делезом буквально напрашиваются, тем более, что книга первого
"Анти-Эдип" вышла на два года раньше "Революции поэтического языка", но я
бы не стал тут занимать- ся поисками "первооткрывателя": здесь мы имеем
дело с "трафаретностью" постструктуралистского мышления того вре- мени, и
можно было бы назвать десятки имен "психо- аналитически ориентированных"
литературоведов (о француз- ских лингвопсихоаналитиках мы уже упоминали), проповеды- вавших тот же комплекс идей. Не следует также забывать, что свою
теорию "хоры" Кристева довольно детально "обкатывала" в своих статьях с
конца 60-х гг.
"ГЕНО-ТЕКСТ", "ФЕНО-ТЕКСТ", "ДИСПОЗИТИВ"
Литературоведческой над- стройкой над "биопсихо- логической" хорой и
явились концепции означивания, гено- текста, семиотического диспо- зитива и
фено-текста, причем все эти понятия, кроме, пожалуй, семиотического
диспозитива и фено-текста, в процессе доказательств в весьма объемном опусе
Кристевой нередко "заползали" друг на друга, затуманивая общую
теоретическую перспективу.
Чтобы не быть голословным, обратимся к самой Кристевой, заранее принося
извинения за длинные цитаты.
"То, что мы смогли назвать гено-текстом, охватывает все семиотические
процессы (импульсы, их рас- и сосредоточен- ность), те разрывы, которые они
образуют в теле и в экологи- ческой и социальной системе, окружающей
организм (пред- метную среду, до-эдиповские отношения с родителями), но
также и возникновение символического (становления объекта и субъекта, образование ядер смысла, относящееся уже к пробле- ме категориальности:
семантическим и категориальным полям). Следовательно, чтобы выявить в
тексте его гено-текст, необхо- димо проследить в нем импульсационные
переносы энергии, оставляющие следы в фонематическом диспозитиве (скопление
и повтор фонем, рифмы и т. д.) и мелодическом (интонация, ритм и т. д.), а
также порядок рассредоточения семантических и категориальных полей, как они
проявляются в синтаксических и логических особенностях или в экономии
мимесиса (фантазм, пробелы в обозначении, рассказ и т. д.)...
Таким образом, гено-текст выступает как основа, находя- щаяся на
предъязыковом уровне; поверх него расположено то, что мы называем фено
-текстом,., Фено-текст -- это структу- ра (способная к порождению в смысле
генеративной граммати- ки), подчиняющаяся правилам коммуникации, она
предполагает субъекта акта высказывания и адресат. Гено-текст -- это про-
цесс, протекающий сквозь зоны относительных и временных ограничений; он
состоит в прохождении, не блокированном двумя полюсами однозначной
информации между двумя целост- ными субъектами" (273, с. 83-84).
Соответственно определялся и механизм, "связывавший" гено- и фено-тексты:
"Мы назовем эту новую транслингвистиче- скую организацию, выявляемую в
модификациях фено-текста, семиотическим диспозитивом. Как свидетель гено-
текста, как признак его настойчивого напоминания о себе в фено- тексте, семиотический диспозитив является единственным до- казательством того
пульсационного отказа, который вызывает порождение текста" (273, с. 207).
И само "означивание", имея общее значение текстопорож- дения как связи
"означающих", рассматривалось то как поверх- ностный уровень организации
текста, то как проявление глубин- ных "телесных", психосоматических
процессов, порожденных пульсацией либидо, явно сближаясь с понятием "хоры":
"То, что мы называем "означиванием" , как раз и есть это безграничное и
никогда не замкнутое порождение, это безоста- новочное функционирование
импульсов к, в и через язык, к, в, и через обмен коммуникации и его
протагонистов: субъекта и его институтов. Этот гетерогенный процесс, не
будучи ни анар- хически разорванным фоном, ни шизофренической блокадой, является практикой структурации и деструктурации, подходом к субъективному
и социальному пределу, и лишь только при этом условии он является
наслаждением и революцией" (273, с. 15).
Кристева стремится биологизировать сам процесс "означивания", "укоренить"
его истоки и смыслы в самом теле, само существование которого (как и
происходящие в нем про- цессы) мыслятся по аналогии с текстом (параллели с
поздним Бартом, отождествившим "текст" с "эротическим телом", более чем
наглядны).
В принципе подобный ход аргументации вполне естествен, если принять на веру
его исходные посылки. Еще структурали- сты уравнивали сознание (мышление) с
языком, а поскольку конечным продуктом организации любого языкового
высказыва- ния является текст, то и сознание (и, соответственно, личность, сам человек) стало мыслиться как текст. Другим исходным постулатом было
выработанное еще теоретиками франкфуртской школы положение о всесилии
господствующей, доминантной идеологии, заставляющей любого отдельного
индивида мыслить угодными, полезными для нее стереотипами. Последнее положе- ние сразу вступало в острейшее противоречие с мироощущением людей, на дух
эту идеологию не переносивших и всем своим поведением, мышлением и образом
жизни выражавшим дух нонконформизма и конфронтации, который в
терминологическом определении Кристевой получал название "отказа",
"негативности" и т. п.
Литература как "позитивное насилие"
Поскольку все формы рационального мышления были от- даны на откуп
доминантной (буржуазной) идеологии, то един- ственной сферой противодей-
ствия оказывалась область иррационального, истоки ко- торой Делез, Кристева
и Барт искали в "эротическом теле", вернее, в господствую- щей в нем стихии
либидо.
Как писала Кристева, "если и есть "дискурс", который не слу- жит ни просто
складом лингвистической кинохроники или архи- вом структур, ни
свидетельством замкнутого в себе тела, а, напротив, является как раз
элементом самой практики, вклю- чающей в себя ансамбль бессознательных, субъективных, соци- альных отношений, находящихся в состоянии борьбы, присвое- ния, разрушения и созидания, -- короче, в состоянии позитив- ного
насилия, то это и есть "литература", или, выражаясь более специфически, текст; сформулированное таким образом, это понятие... уже довольно далеко
уводит нас как от традицион- ного "дискурса", так и от "искусства". Это --
практика, кото- рую можно было бы сравнить с практикой политической рево-
люции: первая осуществляет для субъекта то, что вторая -- для общества.
Если правда, что история и политический опыт XX столетия доказывают
невозможность осуществить изменение одного без другого, -- но можно ли в
этом сомневаться после переворота Гегеля и фрейдовской революции? -- то
вопросы, которые мы себе задаем о литературной практике, обращены к
политическому горизонту, неотделимого от них, как бы ни ста- рались его
отвергнуть эстетизирующий эзотеризм или социоло- гический или
формалистический догматизм" (273, с. 14).
Я не знаю, можно ли назвать трагедией Кристевой эту по- стоянную
политизацию литературы и языка: в конечном счете, сам обращаемый к ней
упрек в недостаточном внимании к чисто литературоведческой проблематике
может быть расценен как свидетельство узости именно филологического подхода
к тем общечеловеческим темам, которые, собственно говоря, лишь одни волнуют
и занимают ее. Хотя как определить грань, отде- ляющую сферу "чистой" науки
(если такая вообще существует) от сферы реальной жизни с ее политическими, экономическими, нравственными и бытовыми проблемами (если опять же допус-
тить, что наука способна нормально функционировать вне тео- ретического
осмысления -- сферы применения "чистой науки", что снова затягивает нас в
бесконечный водоворот)? Во всяком случае, одно несомненно -- чистым
литературоведением то, чем занималась и занимается Кристева, никак не
назовешь. Правда, то же самое можно сказать и о большинстве французских
пост- структуралистов. И все-таки даже по сравнению с Делезом Кристеву
всегда отличала повышенная политизированность соз- нания, помноженная к
тому же на несомненно политический, не говоря ни о чем другом, темперамент.
Поэтому и "внелитературность" целей, которые преследует Кристева, при
анализе художественной литературы, слишком очевидна, да и не отрицается ей
самой. Как всегда с Кристевой, при рассмотре- нии, казалось, самых
абстрактных проблем постоянно испытыва- ешь опасность из хрустально-
стерильного дистиллята теории рухнуть в мутный поток вод житейских.
Негативность в поэтическом языке Лотремона и Малларме
Если подытожить чисто литературоведческие итоги теоретической позиции
Кристевой времен "Революции поэтического языка", то пра- ктически из этого
можно сделать лишь один вывод: чем больше "прорыв" семио- тического ритма
"негативизирует" нормативную логическую организацию текста, навязывая ему
новое означивание, лишен- ное коммуникативных целей (т. е. задачи донесения
до послед- него звена коммуникативной цепи -- получателя -- сколь-либо
содержательной информации), тем более такой текст, с точки зрения
Кристевой, будет поэтическим, и тем более трудно ус- ваиваемым, если вообще
не бессмысленным, он будет для чита- теля.
Соответственно постулируется и новая практика "про- чтения" художественных
текстов, преимущественно модернист- ских: "Читать вместе с Лотреамоном,
Малларме, Джойсом и Кафкой -- значит отказаться от лексико-синтаксическо-
семантической операции по дешифровке и заново воссоздать траекторию их
производства7. Как это сделать? Мы прочиты- ваем означающее, ищем следы, воспроизводим повествования, системы, их производные, но никогда -- то
опасное и неукро- тимое горнило, всего лишь свидетелем которого и являются
эти тексты" (273, с. 98).
Если воссоздать "горнило" в принципе нельзя, следова- тельно, реальна лишь
приблизительная его реконструкция как описание процесса "негативности", что, разумеется, дает поисти- не безграничные возможности для произвольной
интерпретации.
Свидетельством революции поэтического языка в конце XIX в. для Кристевой
служит творчество Малларме и Лотреа- мона -- самых популярных и
общепризнанных классиков пост- структуралистской истории французской
литературы. Исследова- тельница считает, что именно они осуществили
кардинальный разрыв с предшествующей поэтической традицией, выявив кри- зис
языка, субъекта, символических и социальных структур. "Негативность" у
обоих поэтов определяется во фрейдистском __________________ 7 Т. е.
творчества; после работ Альтюссера и Машере термин "творчество" стал
непопулярным в структуралистских кругах, и художник слова превратился в
"производителя" художественной "продукции", создающего ее, как рабочий
сборочного цеха автомобиль, из готовых деталей: форм, ценностей, мифов, символов, идеологии. духе как бунт против отца -- фактического у Малларме и бо- жественного у
Лотреамона -- и отцовской власти. В этом кро- ется и различие в проявлении
"негативности": "Если Малларме смягчает негативность, анализируя озна-
чающий лабиринт, который конструирует навязчивую идею со- зерцательности, то Лотреамон открыто протестует против психо- тического заключения субъекта
в метаязык и выявляет в по- следнем конструктивные противоречия, бессмыслицу и смех" (273, с. 419); "Отвергнутый, отец Лотреамона открывает
перед сыном путь "сатаны", на котором смешаны жестокость и песня, преступление и искусство. Напротив, Малларме сдерживает негативность, освобожденную действием того музыкального, орализованного, ритмизированного
механизма, который пред- ставляет собой фетишизацию женщины" (273, с. 450-
451).
Недаром при переводе книги на английский язык была ос- тавлена только
теоретическая часть: вся конкретика анализа была опущена, и не без
оснований. Можно восхищаться вирту- озностью анализа Кристевой как явлением
самоценным самим по себе, восторгаться смелым полетом ассоциативности, но
вы- явить тут какие-либо закономерности и пытаться их повторить на каком-
нибудь другом материале не представляется возмож- ным.
Реальность хоры слишком трудно аргументировалась и не могла быть выражена, кроме как через ряд гипотетических по- стулатов, каждый из которых для
своего обоснования вынужден был опираться на столь же шаткое основание. В
скептической атмосфере французского язвительного рационализма, как и анг-
ло-американского практического здравого смысла, столь фанта- зийные
конструкции, даже при всех попытках опереться на авторитет Платона, не
могли иметь долговременного успеха: теория хоры приказала долго жить.
Иная судьба ожидала понятия "означивания", "гено-" и "фено-текста",
"интертекстуальности". О последнем как о клю- чевом представлении
постмодернизма более подробно будет рассказано в соответствующем разделе.
Что касается трех пер- вых, то они вошли в арсенал современной критики в
основном постструктуралистской ориентации, но в сильно редуцированном, чтобы не сказать большего, состоянии. Воспринятые через их рецепцию Бартом, они стали жертвой постоянной тенденции упрощенного понимания: в руках
"практикующих критиков" они лишились и лишаются того философско-
эстетического обоснова- ния, которое делало их у Кристевой сложными
комплексами, соединенными в непрочное целое.
В результате "означивание" в условиях торжества реляти- вистских
представлений о проблематичности связи литературных текстов с
внелитературной действительностью стало сводиться к проблематике порождения
внутритекстового "смысла" одной лишь "игрой означающих". Еще большей
редукции подверглись понятия "гено-" и "фено-текст": первый просто стал
обозначать все то, что гипотетически "должно" происходить на довербаль-
ном, доязыковом уровне, второй -- все то, что зафиксировано в тексте.
Сложные представления Кристевой о "гено-тексте" как об "абстрактном уровне
лингвистического функционирования", о специфических путях его
"перетекания", "перехода" на уровень "фено-текста", насколько можно судить
по имеющимся на сего- дняшний день исследованиям, не получили дальнейшей
теорети- ческой разработки, превратившись в ходячие термины, в модный
жаргон современного критического "парлерства".
Кристева была, пожалуй, одним из последний певцов по- этического языка как
некой языковой субстанции, противопос- тавленной языку практическому, в том
числе и языку естествен- ных наук. Концепция поэтического языка имеет
давнюю исто- рию даже в границах формалистического литературоведения XX в.
Достаточно вспомнить русских формалистов, теории Р. Якоб- сона, первоначальный период англоамериканской "новой крити- ки", концентрировавшей свои усилия как раз в области построе- ния теории
поэтики; многочисленные работы пионеров француз- ского, русского, чешского, польского структурализма 60-х гг. Все они, разумеется, создавали
многочисленные труды и по теории прозы, но основные их усилия были
направлены на до- казательство "поэтической природы" художественного, литера- турного языка.
Примерно в конце 60-х гг. концепция поэтического языка в прямолинейной
своей трактовке сошла на нет, поскольку на первый план выдвинулась проблема
коренного переосмысления языка как такового и выявления его исконно сложных
отноше- ний с "истиной", "научностью", "логической строгостью", с про-
блемой доказательства возможности формализации понятийного аппарата любой
дисциплины.
Кристева периода написания своего капитального труда "Революция
поэтического языка" (1974) была весьма далека от структуралистски-наивных
представлений об особой природе поэтического языка и название ее работы
несколько обманчиво, поскольку фактически общий ее итог -- отход от
концептуаль- ного приоритета поэтического языка. Для французских структу-
ралистов, переходящих на позиции постструктурализма, таких как Ф. Амон, А.
Мешонник, П. Рикер8, этот процесс затянул- ся практически до начала 80-х
гг., и хотя автор "Революции поэтического языка" эволюционировал
значительно быстрее, тем не менее опыт структурализма заметен и в этой
книге, при всей ее несомненной постструкту- ралистской направленности.
Проблема субъекта
Разумеется, можно счи- тать, что перед нами здесь просто другой вариант
пост- структурализма, значительно более тесно, "кровно" связанный с
изначальными структуралист- скими представлениями. Но раз уж речь зашла о
своеобразии кристевского постструктурализма, то следует более подробно
сказать и о другом -- о том, что так заметно выделяло Кри- стеву уже на
начальном этапе становления литературоведческого постструктурализма: о ее
постоянном интересе к проблеме субъ- екта.
Мне хотелось бы привести рекламную аннотацию к "Полилогу" (1977), написанную самой Кристевой, поскольку именно здесь, на мой взгляд, она
наиболее четко сформулирова- ла то, чего хотела добиться и к чему
стремилась:
"Полилог" анализирует различные практики символизации: от самых архаичных -- языка, дискурса ребенка или взрослого через живопись эпохи Возрождения
(Джотто, Беллини) и прак- тику современной литературы (Арто, Джойс, Селин,
Беккет, Батай, Соллерс) и вплоть до их применения современными
"гуманитарными науками": лингвистикой (классической и совре- менной), семиотикой, эпистемологией, психоанализом.
Проходя таким образом сквозь переломные эпохи истории человечества --
Христианство, Гуманизм, XX век -- и изучая процессы устаревания
традиционных кодов как свидетельство становления новой личности, нового
знания, эта книга все время ставит вопрос о "говорящем субъекте". Если она
выявляет в каждом тексте, как может возникнуть из негативности, доходя- щей
до полного исчезновения смысла, новая позитивность, то тем самым она
доказывает самим ходом своего рассуждения, что единственная позитивность, приемлемая в современную эпоху, -- увеличение количества языков, логик, различных сил воздей- ствия. Поли-лог: плюрализация рациональности как
ответ на ____________________ 8 Я нарочно называю здесь до известной
степени "пограничные", "маргинальные" (с точки зрения
общепостструктуралистской перспективы) имена теоретиков, не являвшихся
"ведущими" представителями постструктуралистской теоретической мысли.
кризис западного Разума. Это тот вызов множеству коренных изменений, каждый
раз сугубо специфических, вызов смерти, которая угрожает нашей культуре и
нашему обществу, в языках, множественность которых является единственной
приметой су- ществования жизни" (270).
Постулированный здесь особый интерес к субъекту всегда был характерен для
работ Кристевой и выделял ее даже в са- мую начальную пору становления
постструктурализма, во второй половине 60-х гг.
Здесь сразу необходимо оговориться: то, что Кристева по- нимала под
"субъектом", разумеется, отнюдь на есть "целостный субъект" традиционных
представлений, отрефлексированный "классической философией" и восходящий
своими корнями к наследию европейского возрожденческого гуманизма (в этом, кстати, кроется и одна из причин обвинения постструктурализма в
"антигуманизме"). Кристева полностью разделяла общепост- структуралистские
представления об "изначальной расколотости" сознания человека, т. е.
концепцию "расщепленного субъекта", что, естественно, ставило ее в трудное
теоретическое положение.
Как отмечает Торил Мой, "кристевский субъект -- это субъект-в-процессе"
(sujet en proces), но тем не менее субъект. Мы снова находим ее выполняющий
трудный акт балансирова- ния между позицией, которая подразумевает полную
деконст- рукцию субъективности и идентичности, и позицией, которая пытается
уловить все эти сущности в эссенциалистской или гуманистической форме"
(279, с. 13), т. е. сохранить в какой-то степени традиционные представления
об этих понятиях. Того же толкования придерживается и Элис Джардин -- одна
из феми- нистских последовательниц и интерпретаторов Кристевой. В своем
примечании к утверждению Кристевой (в эссе "Время женщин", 276), что
"беременность, очевидно, следует воспри- нимать как расщепление субъекта:
удвоение тела, разделение и сосуществование "я" и другого, природы и
сознания, физиологии и речи" (цит. по Т. Мой, там же, с. 206), Джардин
пишет: "Расщепленный субъект (от Spaltung -- одновременно "расщепление" и
"расхождение", термин фрейдистского психо- анализа) здесь прямо относится к
"субъекту-в-процессе" 9 Кристевой, противопоставленного единству
трансцендентального эго" (там же, с. 213). Аналогична и характеристика Пола
Смита: "Человеческий субъект здесь предстает как серия непо- стоянных
идентичностей, контролируемых и связуемых только ___________ 9 Джардин дает
тройной перевод этого термина: subject in proces / in question / on trial. лишь произвольным наложением патернального закона" (359, с. 87). В
результате субъект представляет собой пересечение того, что Кристева
называет "семиотическим" и "сим- волическим".
Любопытна в этом плане та характеристика, которую дает Кристева Барту в
многозначительно озаглавленной статье "Как говорить о литературе" (1971)
(270). Основной вопрос, вол- нующий Кристеву в этой работе, --"как
литература реализует позитивный подрыв старого мира?" (270, с. 24). По ее
мнению, это происходит благодаря "опыту литературного авангарда", который
по самой своей природе предназначен не только для того, чтобы стать
"лабораторией нового дискурса (и субъекта)", но и также, -- здесь она
ссылается на Барта, -- чтобы осуще- ствить "возможно, столь же важные
изменения, которыми был отмечен ... переход от Средневековья к Возрождению"
(Барт, 76, с. 28). Именно литературный авангард, -- подчеркивает Кристева,
-- стимулировал глубинные идеологические измене- ния" (270, там же). И
продолжает: "Исследование современ- ных идеологических потрясений (сдвигов
в идеологии) дается через изучение литературной "машины" -- именно в этой
пер- спективе находит свое объяснение наше обращение к творчеству Ролана
Барта, предпринятое с целью уточнить ключевое место литературы в системе
дискурсов" (там же).
Кристева смело вычитывает в трудах Барта близкие ей идеи и трансформирует
их в свою собственную глубоко индиви- дуальную теорию искусства и
"говорящего" в ней субъекта: "Искусство" раскрывает специфическую практику, кристалли- рованную в способе производства открыто дифференцированных и
плюрализированных инстанций, которая ткет из языка или из других
"означающих материалов"10 сложные взаимоотношения субъекта, схваченного
между "природой" и "культурой", идео- логическую и научную традицию, существующую с незапамят- ных времен, как и настоящее (время -- И, И,), желание и закон, логики, язык и "метаязык" (там же, с. 28).
Мы здесь в очередной раз сталкиваемся с тем, что можно было бы назвать
теоретической тавтологичностью, столь, впро- чем, типичной для
постструктуралистского мышления, -- когда язык, в какой бы форме он ни
выступал, порождает сам себя. __________________________________________ 10
С точки зрения Кристевой, "материальной субстанцией языка" является его
"фонетика" и "графика", точно так же, как и в разных других видах искусства
другие семиотические системы выполняют эту функцию "материального
означивания": в танце -- движение и жест, в музыке -- звук, в живописи --
цвет и линия и т. д.
Можно рассматривать это и как поиски внутренних законов его саморазвития, и
как характерную для постструктурализма уста- новку на "языковую
замкнутость". Следует отметить тут и не- что иное: во-первых, понимание
искусства как носителя особого значения и способа познания, как
"специфического способа практического познания, где концентрируется то, что
отобра- жают вербальная коммуникация и социальный обмен, в той мере, в
какой они подчиняются законам экономически- технической эволюции" (там же, с. 27); и во-вторых, идею особой роли субъекта в искусстве и истории, которую он осуще- ствляет через язык: "открываемое в этой ткани -- это
посред- ническая функция субъекта между импульсами и социальной практикой в
языке, разгороженном сегодня на множество часто несообщающихся систем:
Вавилонской башне, которую литера- тура как раз и сокрушает, перестраивает, вписывает в новый ряд вечных противоречий. Речь идет о том субъекте, который достиг кульминации в христианско-капиталистическую эру, став ее
скрытым двигателем, влиятельным, могущественным и неве- домым, одновременно
подавляемым и источником нового: имен- но в нем мир концентрирует свое
рождение и свои битвы; наука о нем, возможности которой наметил Барт в
поисках силовых линий в литературе, и есть письмо" (там же, с. 28).
Трудно не согласиться с Торил Мой, когда она утвержда- ет, что подобная
позиция "высвечивает убежденность Кри- стевой, что искусство или литература
именно как раз потому, что они опираются на понятие "субъекта", являются
привилеги- рованным местом трансформации или перемены: абстрактная
философия означающего способна только повторять формальные жесты своих
литературных моделей" (279, с. 27).
Несомненно, что в своей трактовке субъекта Кристева го- раздо ближе Лакану, чем Дерриде; она во многом сохраняет лакановскую, и через него восходящую к
Фрейду интерпрета- цию субъекта как внутренне противоречивого явления:
находя- щегося в состоянии постоянного напряжения, на грани, часто
преступаемой, своего краха, развала, психической деформации, вплоть до
безумия, и судорожно пытающегося восстановить свою целостность посредством
символической функции вообра- жения, которая сама по себе есть не что иное, как фикция. Может быть, одной их специфических черт Кристевой является ее
"теоретический акцент" на неизбежности и "профи- лактической необходимости"
этого "царства символического" как обязательного условия существования
человека.
Другой акцент касается понимания "экзистенциального со- стояния" человека
как прежде всего находящегося на грани именно психологического, психического срыва, ведущего неиз- бежно к разного рода психозам:
шизофреническому, параной- дальнему, истерическому, галлюцинаторному. Как
это часто бывает в работах фрейдистской ориентации с эстетико- философским
уклоном, патология настолько сливается с нормой, что провести между ними
четкую грань вряд ли возможно. Более того, она сознательно стирается, поскольку именно болез- ненное состояние психики "человека современного", ложность представления о норме и природная, исконная "ненормальность нормы"
, легитимизированная "наивным оптимизмом" буржуаз- ного рационализма, служат "морально-теоретическим" оправда- нием критики социальных структур
западного общества, его "ментальных институтов".
Позиция далеко не столь исключительная или экзотическая, как это может
показаться на первый взгляд, скорее вполне закономерная для нравственно-
идеологического неприятия любой социальной системы: достаточно вспомнить
инвективы, порож- денные российским демократическим менталитетом, против
"гомо советикус" , "порчи генетического фонда" , "совковости мышления" --
т. е. позицию отторжения социально- политического феномена через
эмоциональную критику его пси- хологического проявления. Как
леворадикальная интеллигенция Запада 60-х -- 80-х гг., так и "демократы"
России 90-х не приемлют соответственно буржуазность или социалистичность
духа, концентрируя свое внимание на образе мышления и, при всей
взаимопротивоположности полюсов критики и идеалов, аргументация идет по той
же проторенной дороге.
"АБЪЕКЦИЯ", "ИСТИННО-РЕАЛЬНОЕ"
Еще одной специфиче- ской чертой теоретической позиции Кристевой, довольно
заметно выделявшей ее на общем фоне постструктурали- стских работ и "вытал-
кивавшей" ее на обочину "магистрального" пути развития этого течения где-то
до второй половины 80-х гг., было ее преимуще- ственное внимание к
довербальной стадии языкового становле- ния "говорящего субъекта". Этот
интерес исследовательницы четко прослеживается с самого начала 70-х гг. и
вплоть до самых последних работ, где она продолжила свой труд по кон-
струированию гипотетических стадий формирования сознания ребенка. В
частности, ее концепция "абъекции" и "истинно- реального" предстают как
этапы становления субъекта, хроно- логически предваряющие "стадию зеркала", а первая -- даже 146 стадию лакановского Воображаемого. "Абъекция" (ab-
Jection) процесс отпадения, в результате которого возникает "абъект"
"отпавший объект". Не являясь ни объектом, ни субъектом, абъект
представляет собой первую попытку будущего субъекта осознать факт своего
отделения от до-эдиповской матери со всем комплексом шоковых ощущений, связанных с этим событи- ем; при этом состояние абъекции распространяется
не только на ребенка, но и на мать. Истинно-реальное (le vreel -- от le
vrai "истина" и le reel -- "реальность) является дальнейшей раз- работкой
лакановского "реального" и, как и у Лакана, носит двойственный характер: с
одной стороны, оно характеризует степень психического становления индивида
(в ходе созревания самосознания ребенка), с другой -- особый тип взрослой
мен- тальности психотика, не способного за знаком увидеть референт и
принимающего означающее за реальность; в результате проис- ходит
"конкретизация" означающего, типичная для искусства постмодернизма.
Кристева утверждает, что травмы, которые ребенок получает в ходе
"неудачного" прохождения этих ступе- ней развития, потом -- во взрослом
состоянии -- становятся источниками соответствующих психозов.
Кристева и Даррида
Обособленным положением Кристевой в рамках "постструктуралистско-
деконструктивистского проекта" в немалой степени обусловлены и ее довольно
ранние столкнове- ния с Дерридой. Если в сборнике его статей и интер- вью
1972 г. "Позиции" (155) Кристева выступала в роли сомневающегося оппонента, стремящегося уточнить основные положения его философской системы, то уже в
1974 г. в "Революции поэтического языка" она подвергла практически все из
них довольно решительной критике.
Мне хотелось бы в данном случае обратить внимание на один момент -- на
фактор расхождения взглядов Дерриды и "телькелевцев" , включая, естественно, Кристеву, по целому ряду весьма существенных вопросов. Забегая
вперед, нельзя не отме- тить, что Деррида, очевидно, не зря поехал искать
признания за океан -- там его идеи упали на гораздо более благодатную почву
и довольно быстро дали дружные всходы, породив фено- мен деконструктивизма.
Как уже упоминалось, наиболее отчетливо эти разногласия получили свое
выражения в "Революции поэтического языка". Здесь были подвергнуты критике
такие основополагающие по- нятия Дерриды, как "различение", сам
"грамматологический проект" как тип анализа, и, что самое важное, именно в
этой работе наметилось решительное расхождение между Кристевой и Дерридой
по проблеме субъекта. Не менее существенными были ее возражения о
проблематичности понятия "Истины". Иной подход Кристевой заключался прежде
всего в ее специ- фической разработке гегелевского понятия "негативности".
С точки зрения французской исследовательницы, "грамматология" Дерриды, если
ее характеризовать как стратегию анализа, пред- назначавшегося для критики
феноменологии, в конечном счете приводила к "позитивизации" концепции
"негативности". Пыта- ясь найти в языке ту разрушительную силу, которая
смогла бы быть противопоставлена институтам буржуазного общества1, Кристева
пишет: "В ходе этой операции ("грамматологического анализа", деконструкции
в дерридеанском духе -- И, И,) нега- тивность позитивируется и лишается
своей возможности порож- дать разрывы; она приобретает свойства торможения
и выступа- ет как фактор торможения, она все отсрочивает и таким образом
становится исключительно позитивной и утверждающей" (273, с. 129).
Признавая за грамматологией "несомненные заслуги" ("грамматологическая
процедура, в наших глазах, является самой радикальной из всех, которые
пытались после Гегеля развить дальше и в другой сфере проблему
диалектической негативно- сти" -- там же, с. 128), Кристева все же считает, что она не- способна объяснить, как отмечает Мой, "перемены и трансфор-
мации в социальной структуре" как раз из-за ее (грамматологии -- И, И,)
фундаментальной неспособности объяснить субъект и расщепление тетического, которые они порождают" (279, с. 16). "Иначе говоря, -- уточняет свою
позицию Кристева, -- грам- матология дезавуирует экономию символической
функции и открывает пространство, которое не может полностью охватить. Но, желая преградить путь тетическому (от тезиса -- одно- значного полагания
смысла. -- И, И.) и поставить на его место предшествовавшие ему (логически
или хронологически) энерге- тические трансферы (т. е. переносы значения. --
И, И,), сырая грамматология отказывается от субъекта и в результате вынуж-
дена игнорировать его функционирование в качестве социальной практики, также как и его способность к наслаждению или к смерти. Являясь
нейтрализацией всех позиций, тезисов, струк-
____________________________________ 11 Напомним еще раз: вся эта борьба
мыслилась исключительно в сфере языка, где традиционная логика, упрощенно
говоря, была на стороне буржуазного порядка, а "поэтический язык авангарда"
расценивался как подрывная сила", против этого порядка направленная. всех
позиций, тезисов, структур, грамматология в конечном счете оказывается
фактором сдерживания даже в тот момент, когда они ломаются, взрываются или
раскалываются: не прояв- ляя интереса ни к какой структуре (символической
и/или соци- альной), она сохраняет молчание даже перед своим собственным
крушением или обновлением" (273, с. 130).
Как отмечает Торил Мой, в этой критике того, что позднее стало известно как
деконструкция, "мы видим озабоченность проблемой, как сохранить место для
субъекта, хотя бы даже и для субъекта-в-процессе, прежде всего только
потому, что он является той инстанцией, которая позволяет нам объяснить раз- личные гетерогенные силы (стимулы, импульсы), подрывающие язык"(279,с.
16).
Проблема заключается еще и в том, что Деррида стремится остаться (по
крайней мере, в свой первый период) в пределах уровня взаимоотношений
означающих и означаемых (идей, по- нятий, логически обосновываемых
представлений), в то время как Кристева практически с самого начала
концентрировала свое внимание на воздействии импульсов бессознательного и
на их психосоматической природе.
Очевидно, можно согласиться с Торил Мой, что именно "настойчивое
утверждение Кристевой реальности импульсов Воображаемого и вынуждает ее
встать в оппозицию к грамма- тологическому проекту Дерриды, не столько
потому, что она не соглашается с его анализом, сколько потому, что
последний не идет достаточно далеко, оставаясь замкнутым в сфере действия
одного означающего" (279, с. 16-17). Как пишет Кристева в характерной для
нее манере: "Разряд гетерогенной энергии, сам принцип которого заключается
в расщеплении и разделении, вступает в противоречие с тем, что остается в
качестве следа, порождая вместо этого лишь только вспышки, разрывы, внезап-
ные смещения, собственно и являющиеся условиями для новых символических
порождений, в которых экономия различения главным образом и находит свое
место. Но ничто не может гарантировать способность отказа поддерживать
сцену различе- ния: ослабление его энергии может прекратить ее (т. е. сцены
различения -- И. И.) существование, тогда прекратится и вся- кое
становление символического, открывая тем самым дорогу "безумию". В то же
время, без отказа, различение замкнется в непродуктивной, не способной к
обновлению избыточности, в чисто прециозную изменчивость внутри
символической замкну- тости: в созерцание, бездумно плывущее по течению"
(273, с. 133).
Такое прочтение Дерриды имеет, или имело, свои основа- ния в начале 70-х
гг., и хотя определенная пристрастность Кри- стевой слишком ощутима, в
одном она несомненно права: Дер- рида того периода в своей теории
действительно все разрушал, в то же время оставляя все на своих местах.
Иными словами, Кристева 70-х гг. упрекала Дерриду в том, что его концепции
исключали возможность политической ангажированности, не оставляли никакого
"теоретического пространства" для созна- тельного действия субъекта, фактически лишали его свободы выбора.
Нельзя сказать, что и в концепции самой Кристевой эта "свобода" получила
достаточно аргументированное объяснение: она лишь только декларировалась
как возможность критической саморефлексии (тезис, воспринятый не столько из
идейного наследия "критической философии" Франкфуртской школы, сколько
подкрепляемый ссылками на высказывания Фрейда), но никак не вытекала из
логики ее рассуждений и не обладала самоочевидной доказуемостью. В принципе
в рамках постструк- туралистской парадигмы это и трудно было бы сделать, тем более, что у Кристевой можно встретить и утверждения прямо
противоположного плана. В то же время необходимо отметить: настойчивые
попытки Кристевой выявить и обосновать теорети- ческие предпосылки
возможности существования "субъекта свободной воли" заметно выделяли ее
позицию на фоне общей постструктуралистской тенденции 70-х гг.
Поэтому оценивая в целом проблему ее взаимоотношений с Дерридой, можно
сказать, что несмотря на все с ним разногла- сия, Кристева испытывала
весьма заметное его влияние: вся ее аргументация и понятийный аппарат
свидетельствуют о внима- тельном штудировании работ французского ученого.
Другое дело, что она не могла принять тот политический индифферен- тизм, который с неизбежной логичностью вытекал из его обще- философской позиции
рубежа 60-х -- 70-х гг. Верная бунтар- скому духу "Тель Кель" того времени, она стала перекраивать его теоретические постулаты, чтобы откорректировать
их в соот- ветствии с требованием политической ангажированности, харак-
терной для телькелевцев. И с ее точки зрения, она выступала в качестве
последовательницы Дерриды (хотя, как и во всем, своевольной и упрямой),
"развивавшей дальше" его идеи в духе радикального авангардизма.
Неизбежность субъекта
В разделах о Фуко и Дерриде уже упоминался поразительный парадокс пост-
структуралистского мышления, 150 когда все попытки, и казалось бы весьма
успешные, по теорети- ческой аннигиляции субъекта неизбежно заканчивались
тем, что он снова возникал в теоретическом сознании как некая неулови- мая
и потому неистребимая величина. Деррида, по сравнению с Кристевой, гораздо
позже -- где-то в 80-х гг. придет к теоре- тическому признанию неизбежности
субъекта, Фуко -- в самом начале 80-х гг. Кристева при всех яростных на
него нападках, не смогла от него "избавиться" и в начале 70-х. Разумеется, речь может идти лишь о совсем "другом", глубоко нетрадицион- ном субъекте, лишенном целостности сознания, принципиально фрагментированном (morcele),
"дивиде" (в противоположность классическому, по самому своему определению
"неделимому" индивиду), и тем не менее, постоянно ощущаемая потребность в
тематике субъекта у Кристевой -- неопровержимое свидетель- ство неизбежного
сохранения субъекта как константы всей сис- темы ее теоретических
построений.
В предположительном, чисто гипотетическом плане можно сказать, что
непрерывная, то ослабевающая, то усиливающаяся политическая
ангажированность Кристевой регулярно требовала от нее осознанного акта
политического и социального выбора позиции. Что не могло не порождать
теоретическую рефлексию о роли, месте и философском значении индивидуальной
воли человека. Происходил определенный разрыв между общепост-
структуралистской мировоззренческой позицией и реальной практикой
общественного поведения Кристевой с ее неуемным политическим темпераментом.
Эта внутренняя двойственность, возможно, и явилась одной из причин, почему
ее более чем условно называемый "семанализ" не получил столь широкого
распространения, проще говоря, не превратился в "анали- тическую
дидактику", как, например, американский деконструк- тивизм. Хотя
аналитический аппарат, разработанный Кристевой в ее "Семиотике" (1969),
"Революции поэтического языка" (1974) и "Полилоге" (1977) более
фундаментально научно и логически обоснован, но, увы! сама эта
фундаментальность и тенденция к всеохватности сослужили ей плохую службу, сделав ее слишком сложной для средне-литературоведческого воспри- ятия, по
сравнению с относительной "простотой" и практической применимостью
американского деконструктивистского анализа.
Подытоживая различия, которые существовали в 70-х гг. между Дерридой и
Кристевой, можно свести их к следующему: для Дерриды (как и для Фуко и
Барта той эпохи) субъект (т. е. его сознание) был в гораздо большей степени
"растворен" в языке, как бы говорящем через субъекта и помимо него, на-
сильно навязывающем ему структуры сознания, в которых субъект беспомощно
барахтался, имея в качестве единственной своей опоры в противостоянии этим
структурам лишь действие бессоз- нательного. Причем последнее в большей
степени характерно для Фуко и Барта, чем собственно для Дерриды, ибо, с его
точки зрения, противоречивость сознания как такового была главным
действующим лицом истории. Телькелевская политиче- ская ангажированность
Кристевой, ее нацеленность на "революционную" перестройку общества
заставляли ее напря- женно искать пути выхода из этого теоретического
тупика, а единственно возможный источник, откуда смогли бы исходить
импульсы к разрушению старых мыслительных структур и ут- верждению новых, она находила лишь в субъекте.
В определенном плане поиски Кристевой несомненно пере- кликаются с мечтой
Фуко об "идеальном интеллектуале", но в гораздо большей степени они
оказываются близкими настроени- ям "левого деконструктивизма" 80-х гг., а
ее постоянная озабо- ченность проблематикой субъекта предвосхищает ту
переориен- тацию теоретических исследований, которая наметилась в этой
области на рубеже 80-х -- 90-х гг. (прежде всего в феминист- ской "ветви"
постструктуралистской мысли). Поэтому, можно сказать, что Кристева
несколько "обогнала" некоторые линии развития постструктурализма, выявив в
нем те акценты, которые стали предметом исследования спустя десятилетие.
Для Кристевой оказалась неприемлемой сама позиция "надмирности",
"отстраненности", "принципиальной исключенно- сти" из "смуты жизненного
бытия" со всей ее потенциальной взрывоопасностью, которую демонстрирует
теория Дерриды. Для нее соучастие в процессах общественного сознания, пере-
живаемое ею как сугубо личностное и эмоционально-реактивное в них
вовлечение, находит (и должно находить, по ее представ- лению) полное
соответствие в ее собственной теоретической рефлексии, которая если и не
воспевала, то по крайней мере столь же экзальтированно отражала состояние
умственной воз- бужденности, наэлектризованности, питаемое майскими собы-
тиями 1968 г. Разумеется, мне бы не хотелось создавать ложное впечатление, что теория Кристевой может быть целиком объяс- нена политическими событиями
во Франции той эпохи. Естест- венно, все гораздо сложнее и далеко не столь
однозначно, про- сто (если вообще это слово здесь уместно) произошло
совпаде- ние или наложение личностного мироощущения Кристевой, ее
восприятия жизни (не забудем о ее "социалистическом болгар- ском
происхождении") на философско-эстетический и литера- турный "климат"
Франции того времени, когда подспудно вы- зревавшие новые идеи и теории
получили внезапный, мощный энергетический импульс, разряд политической
событийности, спровоцировавший их дальнейшее бурное развитие.
Место Кристевой в постструктуралистской перспективе
Кристева, как и Делез, не создала ни достаточно долговре- менной
влиятельной версии постструктурализма, ни своей школы явных последователей
(за исключением феминист- ской критики), хотя ее роль в становлении
постструктурали- стской мысли, особенно на ее первоначальном этапе, была
довольно значительной. Она активно аккумулировала идеи Барта, Дерриды,
Лакана, Фуко, развивая их и превращая их в специфический для себя литера-
турно-философский комплекс, окрашенный в характерные для конца 60-х --
первой половины 70-х гг. тона повышенно экс- прессивной революционной
фразеологии и подчеркнуто эпати- рующей теоретической "сексуальности"
мысли. Вполне возмож- но, что в атмосфере духовной реакции на студенческие
волнения той эпохи консервативно настроенное американское литературо-
ведение постструктуралистской ориентации настороженно отне- слось к
"теоретическому анархизму" Кристевой, как впрочем и ко всем "телькелистам", за исключением всегда стоявшего особ- няком Р. Барта, и не включило ее в
деконструктивистский ка- нон авторитетов. Поэтому влияние Кристевой на
становление деконструктивизма в его первоначальных "йельском" и "феноме-
нологическом" вариантах было минимальным.
Новый пик влияния Кристевой пришелся на пору формиро- вания
постмодернистской стадии эволюции постструктурализма, когда обнаружилось, что она первой сформулировала и обосно- вала понятие "интертекстуальности", а также когда образовалось достаточно мощное по своему интернациональному
размаху и воздействию движение феминистской критики, подготовившей
благоприятную почву для усвоения феминистских идей француз- ской
исследовательницы. В частности, ее концепция "женского письма" стала
предметом дебатов не только в кругах представи- тельниц феминистской
критики, но и многих видных теоретиков постструктурализма в целом.
Фактически лишь в начале 80-х гг. американские деконструктивисты стали
отдавать должное Кристевой как ученому, которая стояла у истоков
постструкту- рализма и с присущим ей радикализмом критиковала постулаты
структурализма, давала первые формулировки интертекстуально- сти, децентрации субъекта, аструктурности литературного текста, ставшие впоследствии ключевыми понятиями постструктурализма.
Что привлекает особое внимание к Кристевой -- это ин- тенсивность, можно
даже сказать, страстность, с какой она переживает теоретические проблемы, которые в ее изложении вдруг оказываются глубоко внутренними, средством и
стезей ее собственного становления* Яркие примеры тому можно найти и в ее
статье "Полилог" (271), да и во всей вводной части ее книги "Чуждые самим
себе" (1988) (265). В общей перспекти- ве развития постструктурализма
можно, разумеется, много ска- зать о том, как с нарастанием
постструктуралистских тенденций изменялся и стиль Кристевой, в котором на
смену безличност- ной, "научно-объективированной" манере повествования, типич- ной для структурализма с его претензией на "монопольное" владение
"истиной" в виде постулируемых им же самим "неявных структур", пришла
эмфатичность "постмодернистской чувствительности" -- осознание (и как
следствие -- стилевое акцентирование) неизбежности личностного аспекта
любой кри- тической рефлексии, который в конечном счете оказывается
единственно надежным и верифицируемым критерием аутентич- ности авторского
суждения в том безопорном мире постструкту- ралистской теории, где
безраздельно властвуют стихии относи- тельности.
РОЛАН БАРТ: ОТ "ТЕКСТОВОЮ АНАЛИЗА" К "НАСЛАЖДЕНИЮ ОТ ТЕКСТА"
Самым ярким и влиятельным в сфере критики представите- лем французского
литературоведческого постструктурализма является Ролан Барт (1915-1980).
Блестящий литературный эссеист, теоретик и критик, проделавший -- или, скорее, пре- терпевший вместе с общей эволюцией литературно-теоретической
мысли Франции с середины 50-х по 70-е гг. -- довольно бур- ный и извилистый
путь, он к началу 70-х годов пришел к пост- структурализму.
Именно эта пора "позднего Барта" и анализируется в дан- ном разделе, хотя, разумеется, было бы непростительным за- блуждением сводить значение всего
его творчества лишь к это- му времени: всякий, кто читал его первую книгу
"Мифологии" (1953) (83) и имеет теперь возможность это сделать в русском
переводе (10, с. 46-145), способен сам на себе ощутить обаяние его личности
и представить себе то впечатление, которое произ- водили его работы уже в
то время. Но даже если оставаться в пределах интересующего нас этапа
эволюции критика, то необ- ходимо отметить, что многие его исследователи
(В. Лейч, М. Мориарти, Дж. Каллер, М. Вайзман и др.) склонны выделять
различные фазы в "позднем Барте" уже постструктуралистского периода. Во
всяком случае, учитывая протеевскую изменчивость, мобильность его взглядов, этому вряд ли стоит удивляться. Важно прежде всего отметить, что на рубеже
70-х гг. Барт создал одну из первых деконструктивных теорий анализа худо-
жественного произведения и продолжал практиковать приблизи- тельно по 1973
г. то, что он называл "текстовым анализом". К этому периоду относятся такие
его работы, как "С/3" (1970),
"С чего начинать?" (1970), "От произведения к тексту" (1971), "Текстовый
анализ одной новеллы Эдгара По" (1973) (89, 10).
Однако уже в том же 1973 г. был опубликован его сбор- ник "эссеистических
анализов" (право, затрудняюсь назвать это иначе) "Удовольствие от текста"
(84), за которым последовал еще целый ряд работ, написанных в том же духе:
"Ролан Барт о Ролане Барте" (1975), "Фрагменты любовного дискурса" (1977) и
т. д. (85, 80), явно ознаменовавшие собой несомнен- ную неудовлетворенность
практикой "текстового анализа" и переход к концепции "эротического текста", не скованного ме- лочной регламентацией строго нормализованного по образцу
естественных наук структурного подхода. Теперь кредо Барта -- вольный полет
свободной ассоциативности, характерный для "поэтического мышления"
постмодернистской чувствительности.
Впрочем, говоря об очередной смене парадигмы у Барта, приходится учитывать
тот факт, что приметы позднего Барта можно встретить и в его более ранних
работах. Так, еще в ста- тье 1967 г. "От науки к литературе" (10) он
приводит выска- зывание Кольриджа: "Стихотворение -- это род сочинения, отличающийся от научных трудов тем, что своей непосредствен- ной целью оно
полагает удовольствие, а не истину" (10, цит. по переводу С. Зенкина, с.
381-382) и делает из него весьма при- мечательный (с точки зрения своей
дальнейшей эволюции) вы- вод: "двусмысленное заявление, так как в нем хотя
и признается в какой-то мере эротическая природа поэтического произведения
(литературы), но ей по-прежнему отводится особый, как бы поднадзорный, участок, отгороженный от основной территории, где властвует истина. Между
тем удовольствие (сегодня мы охотнее это признаем) подразумевает гораздо
более широкую, гораздо более значительную сферу опыта, нежели просто удов-
летворение "вкуса". До сих пор, однако, никогда не рассматри- валось
всерьез удовольствие от языка, .... одно лишь барокко, чей литературный
опыт всегда встречал в нашем обществе (по крайней мере, во французском)
отношение в лучшем случае терпимое, отважилось в какой-то мере разведать ту
область, которую можно назвать Эросом языка" (там же, с. 382). Трудно в
этом не увидеть истоки позднейшей концепции текста как "анаграммы
эротического тела" в "Удовольствии от текста" (84, с. 74).
Однако прежде чем перейти к собственно теории и практи- ке анализа у
позднего Барта, необходимо сделать несколько замечаний о Барте как
"литературно-общественном феномене" эпохи. Если попытаться дать себе отчет
о том общем впечатле- нии, которое производят работы Барта, то нельзя
отделаться от ощущения, что лейтмотивом, проходящим сквозь все его творче-
ство, было навязчивое стремление вырваться из плена буржуаз- ного мышления, мировосприятия, мироощущения. Причем дра- матизм ситуации состоял в том, что общечеловеческое воспри- нималось как буржуазное, что сама природа
человека Нового времени рассматривалась как буржуазная и поэтому естествен-
ным выходом из нее считалось все то, что расценивалось как противостоящее
этой природе, этому мышлению: марксизм, фрейдизм, ницшеанство. Естественно, что все это подталкивало к леворадикальному, нигилистически-
разрушительному, сексу- ально-эротическому "теоретическому экстремизму" в
теории, условно говоря, к "политическому авангардизму". Подобные
настроения, разумеется, не были лишь прерогативой одного Барта, они были
свойственны, как уже об этом неоднократно говорилось, и Фуко, и Делезу, и -- в крайне эмоциональной форме -- Кристевой.
Те же настроения были характерны практически для всей левой интеллигенции, и трагизм положения состоял, да и по- прежнему состоит в том, что
радикализм левого теоретизма постоянно спотыкался, если не разбивался, о
практику политиче- ских и культурных реальностей тех стран, где
антибуржуазные принципы закладывались в основу социального строя.
Отсюда ощущение постоянной раздвоенности и разочаро- вания, лихорадочные
попытки обретения "теоретического экви- валента" несостоявшимся надеждам:
если к середине 60-х гг. Rive gauche12 отверг советский вариант, то на
рубеже 60--70-х гг. ему на смену пришла нервная восторженность перед маоиз-
мом, уступившая, (естественно, -- можем мы сказать, высоко- мерно
усмехаясь) очередному краху иллюзий. Но при любой смене политических ветров
неизменным всегда оставалось одно: неприятие буржуазности и всего того
комплекса культурных, социальных и нравственных явлений, что за ней стоит.
При этом буржуазность в теориях леворадикальных французских
постструктуралистов отождествляется с общечеловеческим, в результате
общечеловеческие ценности начинают восприниматься как буржуазные и строгого
теоретического разграничения между ними не проводится.
Но мне бы не хотелось много об этом говорить: хотя все движение
"телькелистов", если включать туда и Барта, и было симбиозом политической
ангажированности и литературной авангардности (явление настолько
характерное для XX в. и ___________________________ 12 "Левый берег" --
место обитания в Париже студентов и левой интеллигенции. -- И. И.
появляющееся столь часто, что, по крайней мере в данный мо- мент, оно вряд
ли способно вызвать особый интерес), все-таки специфическим предметом
нашего исследования является пост- структурализм в целом, где представлены
различные политиче- ские и социальные ориента- ции.
Барт и дух высокого эссеизма
Трудно понять роль Барта для формирования литературной критики пост-
структурализма, не учитывая одного, хотя и весьма сущест- венного, факта.
Разумеется, нельзя отрицать значения Барта как теоретика постструктура-
лизма, как создателя одного из первых вариантов деконструкти- вистского
литературного анализа -- все это несомненно важно, но, на мой субъективный
взгляд, не самое главное. Чтобы до- вольно сложные (и еще более сложно
сформулированные) тео- рии и идеи Дерриды, Лакана, Фуко и т. д.
перекочевали из "воздушной сферы" эмпирей "высокой" философской рефлексии в
"эмпирику" практического литературного анализа (даже и при известной
"литературной художественности" философского пост- структурализма, склонного к "поэтическому мышлению", о чем уже неоднократно говорилось и
еще будет говориться в разделе о постмодернизме), был нужен посредник. И
таким посредни- ком стал Барт -- блестящий, универсально эрудированный
эссеист, сумевший создать поразительный симбиоз литературы, этики и
политики, злободневная актуальность которого всегда возбуждала живейший
интерес у интеллектуальной элиты Запа- да. Кроме того, в Барте всегда
привлекает искренность тона -- неподдельная увлеченность всем, о чем он
говорит. Иногда создается впечатление, что он самовозгорается самим актом
своего "провоцирующего доказательства", свободной игры ума в духе
"интеллектуального эпатажа" своего читателя, с которым он ведет
нескончаемый диалог. Вообще представить себе Барта вне постоянной полемики
со своим читателем крайне трудно, более того, он сам всегда внутренне
полемичен, сама его мысль не может существовать вне атмосферы "вечного
агона", где живая непосредственность самовыражения сочетается с галль- ским
остроумием, и даже лукавством, и на всем лежит отпеча- ток некой
публицистичности общественного выступления. Даже в тех отрывках, которые
при первом взгляде предстают как лирические пассажи интимного
самоуглубления, необъяснимым образом ощущается дух агоры, интеллектуального
ристалища.
Я вовсе не хочу сказать, что тексты Барта -- легкое чте- ние (если, конечно, не сравнивать их с текстами Дерриды, сложность которых, помимо
прочего, обусловлена преобладанием философской проблематики и терминологии
-- все сравнения относительны), просто их большая привязанность к литератур- ной и социальной конкретике, к довлеющей злобе дня обеспечи- вали ему
более непосредственный выход на литературоведче- скую аудиторию. В
результате знакомство последней со многими понятиями, концепциями и
представлениями постструктурализма -- того же Дерриды, Лакана, Кристевой и
прочих -- шло через Барта, и налет бартовской рецепции постструктуралист-
ских идей отчетливо заметен на работах практикующих пост- структуралистских
критиков, особенно на первоначальном этапе становления этого течения.
Барт сформулировал практически все основные эксплицит- ные и имплицитные
положения постструктуралистского критиче- ского мышления, создав целый
набор ключевых выражений и фраз или придав ранее применяемым терминам их
постструкту- ралистское значение: "писатели/пишущие", "письмо", "нулевая
степень письма", "знакоборчество", сформулированное им по аналогии с
"иконоборчеством", "эхо-камера", "смерть автора", "эффект реальности" и
многие другие. Он подхватил и развил лакановские и лингвистические
концепции расщепления "я", дерридеанскую критику структурности любого
текста, дерриде- анско-кристевскую трактовку художественной коммуникации °.
Классическое определение интертекста и интертекстуальности также
принадлежит Барту.
Хотя при этом он и не создал ни целостной системы, ни четкого
терминологического аппарата, оставив все свои идеи в довольно
взбаламученном состоянии, что собственно и позволяет критикам различной
ориентации делать из его наследия выводы, порой совершенно противоположного
свойства. В частности, Майкл Мориарти в одном из примечаний, говоря, казалось бы, об одном из основных положений бартовской теории, отмечает, что "различию между текстом и произведением не следует при- давать ту
концептуальную строгость, от которой Барт пытается держаться подальше"
(323, с. 231). К тому же Барт очень живо реагировал на новые импульсы
мысли, "подключая" к ним ____________________________ 13 Влияние Кристевой
на осознанный переход Барта от структуралистских установок к
постструктуралистским не подлежит сомнению и признавалось им самим. Однако
данный факт в общей эволюции взглядов Барта отнюдь не стоит преувеличивать:
он был бы невозможен, если бы в самом его творчестве предшествующих этапов
не существовали для этого необходимые предпосылки. свою аргументацию, основанную на огромном разнообразии сведений, почерпнутых из самых различных областей знания.
Чтобы не быть голословным, приведем несколько приме- ров. На страницах
"Тель Кель" долго шли бурные дискуссии о теоретических основах
разграничения читабельной и нечитабель- ной литературы, но именно Барт дал
то классическое объясне- ние соотношения "читабельного" и "переписыва-
емого" (lisible/scriptible), ко- торое и было подхвачено
постструктуралистской крити- кой как бартовское определе- ние различия
между реали- стической (а также массовой, тривиальной) и модернист- ской
литературой.
"ЭСТЕТИЧЕСКОЕ ПРАВДОПОДОБИЕ", "ДОКСА"
Майкл Мориарти, суммируя те черты в теоретической реф- лексии Барта об
"эстетическом правдоподобии" (le vraisemblable esthetique) как о внешне
бессмысленном описании, загромож- денном бесполезными деталями быта, где
трактовка правдопо- добного совпадает с точкой зрения "традиционной
риторики", утверждавшей, что правдоподобное -- это то, что соответствует
общественному мнению --доксе (doxa)" (Барт, 73, с. 22), пи- шет: "Барт
следует за Аристотелем вплоть до того, что прини- мает его различие между
теми областями, где возможно знание (научное -- И, И.) и теми сферами, где
неизбежно господству- ет мнение, такими как закон и политика" (323, с.
111). Здесь действует не строгое доказательство, а "лишь фактор убеждения
аудитории. Убеждение основывается не на научной истине, а на правдоподобии:
то, что правдоподобно -- это просто то, что публика считает истинным. И
научный и риторический дискурс прибегают к доказательствам: но если
доказательства первого основаны на аксиомах, и, следовательно, достоверны, то доказа- тельства последнего исходят из общих допущений и, таким об-
разом, они не более чем правдоподобны. И это понятие правдо- подобного
переносится из жизни на литературу и становится основанием суждений
здравого смысла о характерах и сюжетах как о "жизнеподобных" или наоборот"
(там же).
Барт (считает Мориарти) вносит свою трактовку в эту проблему: "Он не
столько принимает авторитет правдоподобия как оправданного в определенных
сферах, сколько просто воз- мущен им. "Правдоподобные" истории (основанные
на обще- принятых, фактически литературных по своему происхождению, психологических категориях) оказываются исходным материалом для юридических
приговоров: докса приговаривает Доминичи к смерти" (там же, с. 111). Барт
неоднократно возвращался к делу Гастона Доминичи, приговоренного к смертной
казни за убийство в 1955 г., подробно им проанализированному в эссе
"Доминичи, или Триумф Литературы" (83, с. 50-53). Как пыл- ко Барт боролся
с концепцией правдоподобия еще в 1955 г., т. е. фактически в свой
доструктуралнстский период, можно ощу- тить по страстности его инвективы в
другой статье, "Литература и Мину Друэ": "Это -- еще один пример
иллюзорности той полицейской науки, которая столь рьяно проявила себя в
деле старика Доминичи: целиком и полностью опираясь на тиранию
правдоподобия, она вырабатывает нечто вроде замкнутой в самой себе истины, старательно отмежевывающейся как от ре- ального обвиняемого, так и от
реальной проблемы; любое рас- следование подобного рода заключается в том, чтобы все свести к постулатам, которые мы сами же и выдвинули: для того, что- бы быть признанным виновным, старику Доминичи нужно было подойти под
тот "психологический" образ, который заранее имелся у генерального
прокурора, совместиться, словно по вол- шебству, с тем представлением о
преступнике, которое было у заседателей, превратиться в козла отпущения, ибо правдоподо- бие есть не что иное, как готовность обвиняемого походить
на собственных судей" (цит. по переводу Г. Косикова, 10, с. 48- 49).
Чтобы избежать соблазна параллелей с отечественными реалиями сегодняшнего
дня в стране, где традиции Шемякина суда сохранились в нетленной
целостности, вернемся к прерван- ной цитате из Мориарти, описывающего ход
рассуждений фран- цузского литературного публициста: "Докса вбирает в себя
все негативные ценности, принадлежащие понятию мифа. То, что масса людей
считает истинным, не просто является "истиной", принятой лишь в
определенных сферах деятельности, включая литературу: это то, во что
буржуазия хочет заставить нас пове- рить и то, во что мелкая буржуазия
хочет верить, и во что ра- бочему классу остается лишь поверить" (323, с.
111). Как тут не вспомнить, как презрительно характеризовал доксу Барт в
своей книге "Ролан Барт о Ролане Барте" (1975): "Докса" это общественное
Мнение, Дух большинства, мелкобур- жуазный Консенсус, Голос Естества,
Насилие Предрас- судка" (85, с. 51).
"СМЕРТЬ АВТОРА"
Ту же судьбу имела ин- терпретация общей для структурализма и
постструктурализма идеи о "смерти автора". Кто только не писал об этом? И
Фуко, и Лакан, и Деррида, и их многочисленные последователи в США и
Великобритании, однако именно в истолковании Барта она стала "общим
местом", "топосом" постструктуралистской и деконструктивистской мысли.
Любопытно при этом отметить, что хотя статья "Смерть автора" появилась в
1968 г. (10), Мориарти считает ее свидетельством перехода Барта на позиции
постструктурализма: "Смерть автора" в определенном смысле является
кульминацией бартовской критики идеологии института Литературы с его двумя
основными опорами: мимесисом и авто- ром. Однако по своему стилю и
концептуализации статуса письма и теории, она явно отмечает разрыв со
структуралист- ской фазой" (323, с. 102).
"ТЕКСТОВЫЙ АНАЛИЗ"
Как уже отмечалось вы- ше, первым вариантом декон- структивистского анализа
в собственном смысле этого слова, предложенным Бартом, был так называемый
тексто- вой анализ, где исследователь переносит акцент своих научных
интересов с проблемы "произведения" как некоего целого, обла- дающего
устойчивой структурой, на подвижность текста как процесса "структурации":
"Текстовой анализ не ставит себе целью описание структуры произведения;
задача видится не в том, чтобы зарегистрировать некую устойчивую структуру, а скорее в том, чтобы произвести подвижную структурацию тек- ста
(структурацию, которая меняется на протяжении Истории), проникнуть в
смысловой объем произведения, в процесс озна- чивания, Текстовой анализ не
стремится выяснить, чем детер- минирован данный текст, взятый в целом как
следствие опреде- ленной причины; цель состоит скорее в том, чтобы увидеть, как текст взрывается и рассеивается в межтекстовом пространстве... Наша
задача: попытаться уловить и классифицировать (ни в коей мере не претендуя
на строгость) отнюдь не все смыслы текста (это было бы невозможно, поскольку текст бесконечно открыт в бесконечность: ни один читатель, ни
один субъект, ни одна наука не в силах остановить движение текста), а, скорее, те формы, те коды, через которые идет возникновение смыслов текста.
Мы будем прослеживать пути смыслообразования. Мы не ставим перед собой
задачи найти единственный смысл, ни даже один из возможных смыслов
текста...14 Наша цель -- помыслить, вообразить, пережить множественность
текста, от- ____________________________ 14 Эту цель выявления
единственного смысла Барт приписывает марксистской иди психоаналитической
критике.
крытость процесса означивания" (цит. по переводу С. Козлова, 10, с. 425-
426).
В сущности, вся бартовская концепция текстового анализа представляет собой
литературоведческую переработку теорий текста, языка и структуры Дерриды,
Фуко, Кристевой и Де- леза. Барт не столько даже суммировал и выявил
содержавший- ся в них литературоведческий потенциал (об этом они сами
достаточно позаботились), сколько наглядно продемонстрировал, какие далеко
идущие последствия они за собой влекут. В позд- нем Барте парадоксальным
образом сочетаются и рецидивы структурного мышления, и сверхрадикальные
выводы постструк- туралистского теоретического "релятивизма", что позволило
ему, если можно так выразиться, не только предсказать некоторые черты
критического менталитета постструктуралистского и по- стмодернистского
литературоведения второй половины 80-х -- начала 90-х гг., но и приемы
постмодернистского письма. Здесь Барт явно "обогнал свое время".
Впрочем, если что он и опередил, так это господствующую тенденцию
американского деконструктивизма: если обратиться к писателям (Дж. Фаулзу,
Т. Пинчону, Р. Федерману и др.), то сразу бросается в глаза, как часто имя
Барта мелькает в их размышлениях о литературе. То, что влияние Барта на
литера- турную практику шло и помимо отрефлексированных моментов его
теории, которые уже были фундаментально освоены декон- структивистской
доктриной и включены в ее канон, свидетельст- вует, что даже и в
постмодернистский период, когда внимание художников к теории явно страдает
сверхизбыточностью, писа- тели склонны обращаться прежде всего к тому, что
больше им подходит в их практическом литературном труде. И привлека-
тельность Барта как раз заключается в том, что он в своих концепциях
учитывал не только теоретический опыт своих кол- лег, но и литературный
опыт французского новейшего авангарда. И в истолковании его он оказался
более влиятелен, нежели Кристева как теоретик "нового нового романа".
"СЗ" - французский вариант деконструкции
Самым значительным при- мером предложенного Бартом текстового анализа
является его эссе "С/3" (1970). При- мечательно, что по своему объему эта
работа прибли- зительно в шесть раз превосходит разбираемую в ней бальза-
ковскую новеллу "Сарразин". По словам американского иссле- дователя В.
Лейча, Барт "придал откровенно банальной реалистической повести
необыкновенно плодотворную интерпрета- цию"(294, с. 198). Оставим на
совести Лейча оценку бальза- ковского "Сарразина", поскольку дело отнюдь не
в достоинст- вах или недостатках рассматриваемого произведения: здесь до-
роги писателя и критика разошлись настолько далеко, что требу- ется
поистине ангельская толерантность и снисходительность для признания
правомочности принципа "небуквального толкования".
Поэтому ничего не остается, как рассматривать этот анализ Барта по его
собственным законам -- тем, которые он сам себе установил и попытался
реализовать. И встав на его позицию, мы не можем не отдать должного
виртуозности анализа, литера- турной интуиции и блеску ассоциативного
эпатажа, с которым он излагает свои мысли. Недаром "С/3" пользуется
заслужен- ным признанием в кругу постструктуралистов как "шедевр со-
временной критики" (В. Лейч, 294, с. 198). Правда, последо- вателей этого
вида анализа, строго придерживающихся подобной методики, можно буквально
пересчитать по пальцам, ибо вы- полнить все его требования -- довольно
изнурительная задача. Барт очень скоро сам от него отказался, окончательно
перейдя в сферу свободного полета эссеизма, не обремененного строгими
правилами научно-логического вывода.
Во многих отношениях -- это поразительное смешение структуралистских
приемов и постструктуралистских идей. Пре- жде всего бросается в глаза
несоответствие (носило ли оно соз- нательный или бессознательный характер, сказать, учитывая общую настроенность Барта на теоретический ludus serius, довольно трудно) между стремлением к структуралистской клас-
сификационности и постоянно подрывающими ее заявлениями, что не следует
воспринимать вводимые им же самим правила и ограничения слишком серьезно.
Иными словами, "С/3" балан- сирует на самом острие грани между manie
classlflcatrice струк- турализма и demence fragmentatrice
постструктурализма.
По своему жанру, "С/3"15 -- это прежде всего система- тизированный
(насколько понятие строгой системности приме- нимо к Барту) комментарий, функционирующий на четырех уровнях. Во-первых, исследователь разбил текст
на 561 "лексию" -- минимальную единицу бальзаковского текста, при- емлемую
для предлагаемого анализа ее коннотативного значения. Во-вторых, критик
вводит 5 кодов -- культурный, герменевти-
__________________________________ 15 Свое название книга получила по имени
двух главных героев повести Бальзака: скульптора Сарразина и певца-кастрата
Замбинеллы. Объяснение дается Бартом в главке XLVII (Барт Р. S/Z. -- М..
1994. С. 124- 125).
Классификаторское безумие бартовских кодов
ческий, символический, семический и проайретический 16, или нарративный, --
предназначенных для того, чтобы "объяснить" коннотации лексий. В-третьих, к
этому добавлено 93 микроэссе -- лирико-философские и литературно-
критические рассужде- ния, не всегда напрямую связанные с анализируемым
материа- лом. И, наконец, два прило- жения, первое из которых представляет
сам текст но- веллы, а второе подытожива- ет основные темы, затрону- тые в
микроэссе, -- своего рода суммирующее заключение.
Мы не поймем специфику текстового анализа Барта и клю- чевого для него
понятия текста, если предварительно не попыта- емся разобраться в одном из
главных приемов разбора произве- дения -- в бартовской интерпретации
понятия кода, который представляет собой сугубо структуралистскую концепцию
свода правил или ограничений, обеспечивающих коммуникативное
функционирование любой знаковой, в том числе, разумеется, и языковой, системы. Как же эти правила представлены у Барта в "С/3"?
"Суммируем их в порядке появления, не пытаясь располо- жить по признаку
значимости. Под герменевтическим кодом мы понимаем различные формальные
термы, при помощи которых может быть намечена, предположена, сформулирована, поддер- жана и, наконец, решена загадка повествования (эти
термы не всегда будут фигурировать явно, хотя и будут часто повторять- ся, но они не будут появляться в каком-либо четком порядке). Что касается сем, мы просто укажем на них -- не пытаясь, другими словами, связать их с
персонажем (или местом и объ- ектом) или организовать их таким образом, чтобы они сформи- ровали единую тематическую группу; мы позволим им неста-
бильность, рассеивание, свойство, характерное для мельтешения пылинок, мерцания смысла. Более того, мы воздержимся от структурирования
символического группирования; это место для многозначности и обратимости;
главной задачей всегда является демонстрация того, что это семантическое
поле можно рассмат- ривать с любого количества точек зрения, дабы тем самым
уве- личивалась глубина и проблематика его загадочности. Действия
___________________________________ 16 От греческого проаiретiкос --
"совершающий выбор", "принимающий решение". Проайретический код -- код
действия, иногда называемый Бартом акциональным кодом.
(термы проайретического кода) могут разбиваться на различные цепочки
последовательностей, указываемые лишь простым их перечислением, поскольку
проайретическая последовательность никогда не может быть ничем иным, кроме
как результатом уловки, производительности чтения. ... Наконец, культурные
коды являются референциальными ссылками на науку или кор- пус знания;
привлекая внимание к ним, мы просто указываем на тот тип знания
(физического, физиологического, медицинского, психологического, литературного, исторического и т. д.), на который ссылаемся, не заходя так
далеко, чтобы создавать (или воссоздавать) культуру, которую они отражают"
(89, с. 26-27).
Прежде всего бросается в глаза нечеткость в определении самих кодов --
очевидно, Барт это сам почувствовал и в "Текстовом анализе одной новеллы
Эдгара По" 17 пересмотрел, хотя и незначительно, схему кодов, предложенную
в "С/3". Она приобрела такой вид:
Культурный код с его многочисленными подразделения- ми (научный, риторический, хронологический, социо- исторический); "знание как корпус
правил, выработанных обще- ством, -- вот референция этого кода" (цит. по
переводу С. Козлова, 10, с. 456).
Код коммуникации, или адресации, который "заведомо не охватывает всего
означивания, разворачивающегося в тексте. Слово "коммуникация" указывает
здесь лишь на те отношения, которым текст придает форму обращения к
адресату" (там же). Фактически "коммуникативный код" занял место выпав-
шего при заключительном перечислении семического, или конно- тативного
кода; хотя Барт на протяжении всего анализа новеллы и обращается к
интерпретации коннотации, но соотносит их с другими кодами, в основном с
культурным и символическим.
Символический код, называемый здесь "полем" ("поле" -- менее жесткое
понятие, нежели "код") и применительно к данной новелле обобщенно
суммируемый следующим образом:
"Символический каркас новеллы По состоит в нарушении табу на Смерть" (там
же).
"Код действий, или акциональный код, поддерживает фабульный каркас новеллы:
действия или высказывания, кото- рые их денотируют, организуются в цепочки"
(там же).
И, наконец, 5) "Код Загадки", иначе называемый "энигматическим", или
"герменевтическим". ____________________________ 17 Анализируется рассказ
"Правда о том, что случилось с мистером Валь- демаром".
При этом сама форма, в которой, по Барту, существует смысл любого рассказа, представляет собой переплетение раз- личных голосов и кодов; для нее
характерны "прерывистость действия", его постоянная "перебивка" другими
смыслами, соз- дающая "читательское нетерпение".
Нетрудно усмотреть в бартовской трактовке понятия "код" установку на отказ
от строгой его дефиниции: "Само слово "код" не должно здесь пониматься в
строгом, научном значении термина. Мы называем кодами просто ассоциативные
поля, сверхтекстовую организацию значений, которые навязывают представление
об определенной структуре; код, как мы его по- нимаем, принадлежит главным
образом к сфере культуры: коды -- это определенные типы уже виденного, уже
читанного, уже деланного; код есть конкретная форма этого "уже", консти-
туирующего всякое письмо" (там же, с. 455-456).
Создается впечатление, что Барт вводит понятие "код" лишь для того, чтобы
подвергнуть его той операции, которая и получила название "деконструкции":
"Мы перечислили коды, проходившие сквозь проанализированные нами фрагменты.
Мы сознательно уклоняемся от более детальной структурации каж- дого кода, не пытаемся распределить элементы каждого кода по некой логической или
семиологической схеме; дело в том, что коды важны для нас лишь как
отправные точки "уже читан- ного", как трамплины интертекстуальности:
"раздерганность" кода не только не противоречит структуре (расхожее мнение, согласно которому жизнь, воображение, интуиция, беспорядок, противоречат
систематичности, рациональности), но, напротив, является неотъемлемой
частью процесса структурами, Именно это "раздергивание текста на ниточки" и
составляет разницу между структурой (объектом структурного анализа в
собственном смысле слова) и структурацией (объектом тексто- вого анализа, пример которого мы и пытались продемонстриро- вать)" (там же, с. 459).
По мнению Лейча, Барт с самого начала "откровенно иг- рал" с кодами:
используя их, он одновременно их дезавуирует: тут же высказывает сомнение в
их аналитической пригодности и смысловой приемлемости (если выражаться в
терминах, приня- тых в постструктуралистских кругах, -- отказывает им в
"валидности"); очевидно, в этом с Лейчем можно согла- ситься.
Два принципа текстового анализа
Следует обратить внима- ние еще на два положения, подытоживающие текстовой
анализ рассказа По. Для Барта, разумеется, нет сомнения, что данное
произведение -- по его терминологии "классический", т. е. реалистический
рассказ, хотя он и трактовал его как модерни- стскую новеллу, или, если
быть более корректным, подвергнул его "авангардистскому" истолкованию, выявив в нем (или при- писав ему) черты, общие с авангардом, и, в то же
время, указав на его отличия от последнего. Это отличие связано с существо-
ванием двух структурных принципов, которые по-разному про- являют себя в
авангардистской и классической прозе:
а) принцип "искривления" и б) принцип "необратимости". Ис- кривление
соотносится с так называемой "плавающей микро- структурой", создающей "не
логический предмет, а ожидание и разрешение ожидания" (там же, с. 460), причем ниже эта "плавающая микроструктура" называется уже "структурацией", что более точно отвечает присущей ей неизбежной нестабильно- сти, обусловленной неуверенностью читателя, к какому коду относится та или иная
фраза: "Как мы видели, в новелле По одна и та же фраза очень часто отсылает
к двум одновременно действующим кодам, притом невозможно решить, который из
них "истинный" (например, научный код и символический код): необходимое
свойство рассказа, который достиг уровня текста, состоит в том, что он
обрекает нас на неразрешимый выбор между кодами" (там же, с. 461).
Следовательно, "первый прин- цип" сближает классический текст По с
авангардным.
Второй принцип -- "принцип необратимости" ему противо- действует: "в
классическом, удобочитаемом рассказе (таков рассказ По) имеются два кода, которые поддерживают вектор- ную направленность структурации: это
акциональный код (основанный на логико-темпоральной упорядоченности) и код
Загадки (вопрос венчается ответом); так создается необрати- мость рассказа"
(там же, с. 460). Из этой характеристики не- модернистской классики Барт
делает весьма примечательный вывод о современной литературе: "Как легко
заметить, именно на этот принцип покушается сегодняшняя литературная практи- ка: авангард (если воспользоваться для удобства привычным термином)
пытается сделать текст частично обратимым, изгнать из текста логико-
темпоральную основу, он направляет свой удар на эмпирию (логика поведения, акциональный код) и на исти- ну (код загадок)" (там же).
Все эти рассуждения приводят Барта к главному тезису статьи -- к тезису о
принципиальной неразрешимости выбора, перед которой оказывается читатель:
"Неразрешимость -- это не слабость, а структурное условие повествования:
высказыва- ние не может быть детерминировано одним голосом, одним смыслом -- в высказывании присутствуют многие коды, многие голоса, и ни одному из них
не отдано предпочтение. Письмо и заключается в этой утрате исходной точки, утрате первотолчка, побудительной причины, взамен всего этого рож- дается
некий объем индетерминаций или сверхдетерминаций: этот объем и есть
означивание. Письмо появляется именно в тот момент, когда прекращается
речь, то есть в ту секунду, начиная с которой мы уже не можем определить, кто говорит, а можем лишь констатировать: тут нечто говорится" (там же, с.
461)
Собственно, этот последний абзац статьи содержит заро- дыш всей позднейшей
деконструктивистской критики. Здесь дана чисто литературоведческая
конкретизация принципа нераз- решимости Дерриды, в текстовом его проявлении
понятого как разновекторность, разнонаправленность "силовых притяжении
кодовых полей". Утверждение Барта, что письмо появляется лишь в тот момент, когда приобретает анонимность, когда ста- новится несущественным или
невозможным определить, "кто говорит", а на первое место выходит
интертекстуальный прин- цип, также переводит в литературоведческую
плоскость фило- софские рассуждения Дерри- ды об утрате "первотолчка", первоначала как условия письма, т. е. литературы.
"СТРУКТУРА/ТЕКСТ"
Харари считает, что по- нятие текста у Барта, как и у Дерриды, стало той
сферой, где "произошла бартовская крити- ческая мутация. Эта мутация
представляет собой переход от понятия произведения как структуры, функционирование кото- рой объясняется, к теории текста как
производительности языка и порождения смысла" (368, с. 38). С точки зрения
Харари, критика структурного анализа Бартом была в первую очередь
направлена против понятия "cloture" -- замкнутости, закрытости текста, т.
е. оформленной законченности высказывания. В рабо- те 1971 г. "Переменить
сам объект" (75) Барт, согласно Хара- ри, открыто изменил и
переориентировал цель своей критики: он усомнился в существовании модели, по правилам которой поро- ждается смысл, т. е. поставил под сомнение саму
структуру знака. Теперь "должна быть подорвана сама идея знака: вопрос
теперь стоит не об обнаружении латентного смысла, характери- стики или
повествования, но о расщеплении самой репрезента- ции смысла; не об
изменении или очищении символов, а о вызо- ве самому символическому"
(имеется в виду символический порядок Лакана -- И. И. ) (там же, с. 614-
615).
По мнению Харари, Барт и Деррида были первыми, кто столкнулся с проблемой
знака и конечной, целостной оформлен - ности смысла (все тот же вопрос
cloture), вызванной последствиями переосмысления в современном духе понятия
"текста". Если для раннего Барта "нарратив -- это большое предложение", то
для позднего "фраза перестает быть моделью текста" (цит. по переводу Г.
Косикова, 10, с. 466): "Прежде всего текст уничтожает всякий метаязык, и
собственно поэтому он и является текстом: не существует голоса Науки,
Права, Социального института, звучание которого можно было бы расслышать за
голосом самого текста. Далее, текст безоговороч- но, не страшась
противоречий, разрушает собственную дискур- сивную, социолингвистическую
принадлежность свой "жанр" ); текст -- это "комизм, не вызывающий смеха", это ирония, лишенная заразительной силы, ликование, в которое не вложено
души, мистического начала (Сардуй), текст -- это раскавычен- ная цитата.
Наконец, текст, при желании, способен восставать даже против канонических
структур самого языка (Соллерс) -- как против его лексики (изобилие
неологизмов, составные слова, транслитерации), так и против синтаксиса (нет
больше логиче- ской ячейки языка -- фразы)" (там же, с. 486).
Здесь Харари видит начало подрыва Бартом классического понятия произведения
-- отныне текст стал означать "методологическую гипотезу, которая как
стратегия обладает тем преимуществом, что дает возможность разрушить
традиционное разграничение между чтением и письмом. Проблема состояла в
том, чтобы сменить уровень, на котором воспринимался литера- турный
объект". Фундаментальная же задача "С/3": открыть в произведении Бальзака, во всех отношениях обычном, конвен- циональном, "текст" как гипотезу и с
его помощью "радикализовать наше восприятие литературного объекта" (368, с.
39).
В "С/3", который писался в то же время, когда и "От произведения к тексту", и является попыткой, как пишет Хара- ри, "проиллюстрировать на практике
методологические гипотезы, предложенные в этом эссе" (там же). Барт решает
поставлен- ную задачу, практически переписав бальзаковского "Сарразина"
таким образом, чтобы "заблокировать принятые разграничения письмо/чтение, объединив их в рамках единой деятельности" (там же): "никакой конструкции
текста: все бесконечно и мно- гократно подвергается означиванию, не сводясь
к какому- либо большому ансамблю, к конечной структуре" (Барт, "С/3", 89, с. 12).
Обширный комментарий Барта к этой небольшой по объе- му новелле, как пишет
Харари, во-первых, превращает конвен- циональное произведение в текст, разворачивающийся как лин- гвистический и семиотический материал, и, во-
вторых, вызывает изменение нашего традиционного понимания производства смыс- ла; отсюда и новая концепция текста как "самопорождающейся продуктивности"
или "производительности текста"18 (368, с. 39).
Соответственно, и "От произведения к тексту" можно, вслед за Харари, рассматривать как попытку создать "теорию" изменчивого восприятия
"литературного объекта", который уже больше объектом как таковым не
является и который переходит из состояния "формального цельного, органического целого в состояние "методологического поля", -- концепция, предпола- гающая понятие активности, порождения и трансформации" (там же, с. 39). Харари отмечает, что только коренное изменение "традиционных
методов знания" позволило произвести на свет это новое понятие текста как
"неопределенного поля в перма- нентной метаморфозе" (там же, с. 40), где
"смысл -- это веч- ный поток и где автор -- или всего лишь порождение
данного текста или его "гость", а отнюдь не его создатель" (там же).
Итак, в текстовом анализе Барта мы имеем дело с теорети- ческой практикой
размывания понятия "код": перед нами не что иное, как переходная ступень
теоретической рефлексии от струк- турализма к постструктурализму.
Но переходной в общем итоге оказалась деятельность, пожалуй, почти всего
леворадикального крыла французского постструктурализма (если брать наиболее
известные имена, то среди них окажутся и Кристева, и Делез, и многие бывшие
приверженцы группы "Тель Кель"). Разумеется, в этом перехо- де можно видеть
и одну из ступеней развития собственно пост- структурализма.
Барт оказался настолько вызывающе небрежен с определе- нием кодов, что в
последующей постструктуралистской литера- туре очень редко можно встретить
их практическое применение для нужд анализа. К тому же само понятие кода в
глазах мно- гих, если не большинства, позднейших деконструктивистов было
слишком непосредственно связано со структуралистским инвен- тарем. Барт уже
усомнился в том, что код -- это свод четких правил. Позднее, когда на
всякие правила с увлечением стали подыскивать исключения, что и
превратилось в излюбленную __________________________ 18 Харари в данном
случае имеет в виду название одной из статей Кристевой в ее "Семиотике" --
"La productivite dite texte".
практику деконструктивистов, код стал рассматриваться как сомнительное с
теоретической точки зрения понятие и выбыл из употребления.
Барт впоследствии неоднократно возвращался к своей тех- нике текстового
анализа, но его уже захватили новые идеи. Можно сказать, что до какой то
степени он утратил вкус к "чужому" художественному произведению; личностное
со- или просто переживание по поводу литературы, или даже вне пря- мой
связи с ней, стало центром его рассуждений: он превратился в эссеиста
чистой воды, в пророка наслаждения от чтения, ко- торое в духе времени
получило "теоретически-эротическую" окраску. "Удовольствие от текста"
(1973) (84), "Ролан Барт о Ролане Барте" (1975) (85), "Фрагменты любовного
дискурса" (1977) (80) и стоящая несколько особняком "Камера-люцида:
Заметки о фотографии" (1980) (74), вместе взятые, создают облик Барта, когда при всей эгоцентрической самопоглощенно- сти сугубо личностными
размышлениями о своем индивидуаль- ном восприятии, он тем не менее
сформулировал многие поня- тия, которые легли в основу концептуальных
представлений позднего постструктурализма.
Эротика текста
Здесь он развивает по- нятие об "эротическом тексту- альном теле" --
словесном конструкте, созданном по двойной аналогии: текста как тела и тела
как текста: "Имеет ли текст человеческие формы, является ли он фигурой, анаграммой тела? Да, но нашего эроти- ческого тела" (84, с. 72). При этом
Барт открыто заявляет о своем недоверии к науке, упрекая ее в
бесстрастности, и пыта- ется избежать этого при помощи "эротического
отношения" к исследуемого тексту (80, с. 164), подчеркивая, что
"удовольствие от текста -- это тот момент, когда мое тело начинает
следовать своим собственным мыслям; ведь у моего тела отнюдь не те же самые
мысли, что и у меня" (цит. по переводу Г. Косикова, 10, с. 474).
Как мы уже видели, рассуждения об "эротическом теле" применительно к
проблемам литературы или текста были топо- сом -- общим местом во
французском литературоведческом постструктурализме. Во французской
теоретической мысли ми- фологема тела была и ранее весьма значимой:
достаточно вспомнить хотя бы Мерло-Понти, утверждавшего, что "очагом
смысла" и инструментом значений, которыми наделяется мир, является
человеческое тело (315). То, что Барт и Кристева постулируют в качестве
эротического тела, фактически пред- ставляет собой любопытную метаморфозу
"трансцендентального эго" в "трансцендентальное эротическое тело", которое
так же внелично, несмотря на все попытки Кристевой "укоренить" его в теле
матери или ребенка, как и картезианско-гуссерлианское трансцендентальное
эго.
Может быть, поэтому самым существенным вкладом Барта в развитие
постструктурализма и деконструктивизма стала не столько предложенная им
концепция текстового анализа, сколь- ко его последние работы. Именно в этих
работах была создана та тональность, та эмоционально-психологическая
установка на восприятие литературы, которая по своему духу является чисто
постструктуралистской и которая во многом способствовала особой
трансформации крити- ческого менталитета, поро- дившей деконструктивистскую
генерацию литературоведов.
"ТЕКСТ - УДОВОЛЬСТВИЕТЕКСТ - НАСЛАЖДЕНИЕ"
Именно благодаря этим работам постструктуралист- ская терминология обогати-
лась еще одной парой весьма популярных понятий: "текст- удовольствие /текст-
наслаж- дение". Хотя здесь я их графически представил в виде двух- членной
оппозиции, это не более чем условность, отдающая дань структуралистскому
способу презентации, ибо фактически они во многом перекрывают Друг друга, вернее, неотделимы друг от друга как два вечных спутника читателя, в чем
Барт сам признается со столь типичной для него обескураживающей
откровенностью: "в любом случае тут всегда останется место для
неопределенности" (цит. по переводу Г. Косикова, 10, с. 464). Тем не менее, в традиции французского литературоведческого постструктурализма между ними
довольно четко установилась грань, осмысляемая как противопоставление
lisible/illisible, т. е. противопоставление традиционной, классической и
авангардной, модернистской литератур (у Барта эта оппозиция чаще встреча-
лась в формуле lisible/scriptible), которому Барт придал эроти- ческие
обертоны, типичные для его позднем манеры: "Текст- удовольствие -- это
текст, приносящий удовлетворение, запол- няющий нас без остатка, вызывающий
эйфорию; он идет от культуры, не порывает с нею и связан с практикой
комфорта- бельного чтения. Текст-наслаждение -- это текст, вызывающий
чувство потерянности, дискомфорта (порой доходящее до тоск- ливости); он
расшатывает исторические, культурные, психологи- ческие устои читателя, его
привычные вкусы, ценности, воспоминания, вызывает кризис в его отношениях с
языком" (там же, с. 471).
В конечном счете речь идет о двух способах чтения: пер- вый из них напрямик
ведет "через кульминационные моменты интриги; этот способ учитывает лишь
протяженность текста и не обращает никакого внимания на функционирование
самого язы- ка" (там же, с. 469-470; в качестве примера приводится твор-
чество Жюля Верна); второй способ чтения "побуждает смако- вать каждое
слово, как бы льнуть, приникать к тексту; оно и вправду требует прилежания, увлеченности... при таком чтении мы пленяемся уже не объемом (в логическом
смысле слова) текста, расслаивающегося на множество истин, а слоистостью
самого акта означивания" (там же, с. 470). Естественно, такое чтение
требует и особенного читателя: "чтобы читать современ- ных авторов, нужно
не глотать, не пожирать книги, а трепетно вкушать, нежно смаковать текст, нужно вновь обрести досуг и привилегию читателей былых времен -- стать
аристократиче- скими читателями" (выделено автором -- И. И.) (там же).
Перед нами уже вполне деконструктивистская установка на "неразрешимость"
смысловой определенности текста и на свя- занную с этим принципиальную
"неразрешимость" выбора чита- теля перед открывшимися ему смысловыми
перспективами тек- ста, -- читателя, выступающего в роли не "потребителя, а
про- изводителя текста" (Барт, 89, с. 10): "Вот почему анахроничен
читатель, пытающийся враз удержать оба эти текста в поле своего зрения, а у
себя в руках -- и бразды удовольствия, и бразды наслаждения; ведь тем самым
он одновременно (и не без внутреннего противоречия) оказывается причастен и
к культуре с ее глубочайшим гедониз- мом (свободно проникающим в него под
маской "искусства жить", которому, в частности, учили старинные книги), и к
ее разрушению: он испытывает радость от устойчивости собствен- ного я (в
этом его удовольствие) и в то же время стремится к своей погибели (в этом
его наслаждение). Это дважды расколо- тый, дважды извращенный субъект" (10, с. 471-472).
Барт далек от сознательной мистификации, но, хотел он того или нет, конечный результат его манипуляций с понятием "текста" как своеобразного
энергетического источника, его сбив- чивых, метафорических описаний этого
феномена, его постоян- ных колебаний между эссенциалистским и
процессуальным по- ниманием текста -- неизбежная мистификация "текста", лишен- ного четкой категориальной определенности. Как и во всем, да простят
мне поклонники Барта, он и здесь оказался гением того, что на современном
элитарном жаргоне называют маргинально- стью как единственно достойным
способом существования.
Роль Барта и Кристевой в создании методологии нового типа анализа
художественного произведения состояла в опосре- довании между философией
постструктурализма и его де- конструктивистской литерату- роведческой
практикой. Они стали наиболее влиятельными представителями первого ва-
рианта деконструктивистского анализа. Однако даже и у Барта он еще не носил
чисто литературоведческого характера: он, если можно так выразиться, был
предназначен не для выяснения конкретно литературно- эстетических задач, его волновали вопросы более широкого мировоззренческого плана: о сущности и
природе человека, о роли языка, проблемы социально-политического характера.
Ра- зумеется, удельный вес философско-политической проблематики, как и
пристрастия к фундаментально теоретизированию у Барта и Кристевой мог
существенно меняться в различные периоды их деятельности, но их несомненная
общественная ангажирован- ность представляет собой резкий контраст с
нарочитой аполи- тичностью йельцев (правда, и этот факт в последнее время
берется под сомнение такими критиками, как Терри Иглтон и Э. Кернан; 169,
257).
Французская теория и американская практика
Почему же все-таки потребовалось вмешательство амери- канского де
конструктивизма, чтобы концепции французских постструктуралистов стали
литературной теорией? Несомненно, ближе всех к созданию чисто литературной
теории был Барт, но однако и он не дал тех образцов постструктуралистского
(деконструктивистского) анализа, которые послужили бы при- мером для
массового подражания. К тому же лишь значитель- ное упрощение философского
контекста и методологии самого анализа сделало бы его доступным для
освоения широкими слоями литературных критиков.
В конечном счете методика текстового анализа оказалась слишком громоздкой и
неудобной, в ней ощущался явный избы- ток структуралистской дробности и
мелочности, погруженной в море уже постструктуралистской расплывчатости и
неопределен- ности (например, подчеркнуто интуитивный характер сегмента-
ции на лексии, расплывчатость кодов).
Заметим в заключение: интересующий нас период в исто- рии телькелизма, т.
е. период становления литературоведческого постструктурализма в его
первоначальном французском вариан- те, отличался крайней, даже
экзальтированной по своей фразео- логии политической радикализацией
теоретической мысли. Фак- тически все, кто создавал это критическое
направление, в той или иной мере прошли искус маоизма. Это относится и к
Фуко, и к Кристевой с Соллерсом, и ко многим, многим другим. По- жалуй, лишь Деррида его избежал. Очевидно поэтому он и смог столь безболезненно и
органично вписаться в американский духовно-культурный контекст, где в то
время царил совершенно иной политический климат.
Подчеркнутая сверхполитизированность французских кри- тиков приводила
неизбежно к тому, что чисто литературоведче- ские цели оттеснялись иными --
прежде всего критикой буржу- азного сознания и всей культуры как буржуазной
(причем даже авангардный "новый роман" с середины 60-х г. г. перестал
удовлетворять контркультурные претензии телькелистов, вклю- чая и самого
Барта, к искусству, с чем связано отчасти появле- ние "нового нового
романа" ).
Политизированность телькелистов и привела к тому, что телькелистский
постструктурализм был воспринят весьма сдер- жанно в западном
литературоведческом мире, пожалуй, за ис- ключением английских киноведов, группировавшихся вокруг журнала "Скрин". При том, что и Барт, и Кристева
дали при- меры постструктуралистского литературоведческого анализа, увлеченность нелитературными проблемами помешала француз- ским критикам
создать методику нового анализа в ее чистом виде, не отягощенную слишком
определенными идеологическими пристрастиями. Процесс "идеологического
отсеивания" был осу- ществлен в американском деконструктивизме, последователи которого выработали свою методологию подхода к художествен-
ному произведению, сознательно отстраняясь (насколько это было возможно) от
критической практики своих французских коллег-телькелевцев и через их
голову обращаясь к деконструк- тивистской технике Дерриды. В определенном
смысле можно сказать, что без американского деконструктивизма постструкту-
рализм не получил бы своего окончательного оформления в виде конкретной
практики анализа.
Скачали данный реферат: Умберг, Анфия, Kicheev, Moroshkin, Zemljakov, Ягфаров, Завражин, Тупицын.
Последние просмотренные рефераты на тему: бесплатные дипломы скачать, текст для изложения, бесплатно реферат на тему, бесплатные рефераты без регистрации.
Предыдущая страница реферата | 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20