Творчество М. Зощенко в контексте русской литературы
Категория реферата: Сочинения по литературе и русскому языку
Теги реферата: конспекты 8 класс, изложение по русскому языку 7
Добавил(а) на сайт: Кутиков.
Предыдущая страница реферата | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая страница реферата
Практическое значение данной работы определяется, прежде всего, возможностью использования материала в обзорных лекциях в старших классах средней школы и среднем звене.
Структура работы подчинена реализации ее целей. Она состоит из введения, трех глав, одна из которых методическая, заключения и списка литературы.
В работе были применены структурный, сравнительный, историко- литературный и текстуальный методы исследования.
Глава I.
Предшественники и последователи М. Зощенко. «Зверь» и «неживой человек» в мире раннего Зощенко
Вопрос о месте Зощенко в русской литературной истории был предметом
творческой рефлексии писателя, и предметом научного осмысления, начиная с
20-х годов (Ю.Н. Тынянов, Б.М. Эйхенбаум, В.Б. Шкловский, В.В. Виноградов и
др.) до нашего времени (М.О. Чудакова, М.Б. Крепе, А.К. Жолковский, Б.М.
Сарнов, К.В. Томашевский и др.). Имена Пушкина, Гоголя, Достоевского, Л.
Толстого, Лескова, Чехова, Ремизова, Булгакова, Ильфа и Петрова, Платонова
и др. закономерно возникали в данном контексте. Однако ввиду чрезвычайной
обширности материала разговор будет носить несколько пунктирный характер и
сосредоточится на хронологически крайних точках – наиболее давнем
предшественнике Зощенко и его новейших последователях.
Сегодня нельзя не ощущать явную недостаточность характеристики Зощенко
как «сатирика» и «обличителя», независимо от того, что полагается предметом
«обличения» – «пережитки прошлого» и «мещанство» (согласно официальной
советской литературоведческой конъюнктуре) или же «явления советского
Хама», «идиотизм социализма» и все то же «мещанство» (согласно западной
славистической и нашей нынешней научно-критической конъюнктуре). Мы все
чаще сходимся в том, что Зощенко не только обличитель и больше, чем
сатирик. За этим состоит и закономерность боле широкого плана: роль
смехового начала в русской литературе не сводима к негативным, обличительно-
сатирическим целям. Комические приемы нередко выполняли позитивно-
созидательную функцию, помогали моделировать авторски–духовные идеалы. Смех
активно участвовал в выработке, эстетически продуктивных художественных
конструкций – сюжетных, образных, языковых. Причем неизменной
плодотворностью обладало в русской литературе сама неопределенность, подвижность границ «смешного» и «серьезного», что давало большие
возможности для обретения художественного двуголосия, для парадоксального
сцепления антонимических смыслов, для диалектической игры
взаимоисключающими точками зрения, для построения сложного диалога.
Предпосылки таких возможностей демонстрирует уже древнерусская словесность, в частности одно из ее самых «загадочных» (Д.С. Лихачев) произведений – «Моление» Даниила Заточника (датируемое обычно ХII или ХIII в.в.). Здесь смех и серьезность образуют сложный сплав: гипертрофированность авторских похвал князю вызывает подозрение в их ироничности, глубинная комическая динамика создается резкими переходами автора-героя от самоумаления к самовосхвалению и наоборот («Ибо я, княже, господине, как трава чахлая…» - «Я, господине, хоть одеянием и скуден, зато разумом обилен..»). Любопытно сравнить этот контраст с эмоционально логическими перепадами в монологе повествования одного из первых произведений Зощенко – «Рассказах Назара Ильича господина Синебрюхова», который начинает с амбициозного заявления: «Я такой человек, что все могу…», но вскоре сбивается на горестные сентенции вроде: «…Очень я даже посторонний человек в жизни».
Сама неясность и потенциальная многозначность образа Даниила
Заточника, расплывчатость его социального портрета, парадоксальное
сочетание книжности и простонародности в его речи – все это создает в
произведении в высшей степени амбивалентную атмосферу. В сочетании с
установкой на афористичность это приводит к обилию двусмысленно-комических
квазиафоризмов, значимых не столько своей абстрактно-логической стороной, сколько игровой динамикой. Здесь одни из истоков важной традиции русской
литературы — традиции двусмысленно-афористического слова, требующего
небуквального восприятия, а порой — и развернутого истолкования, дешифровки. Зощенко было суждено стать выдающимся корифеем этой традиции, создать неповторимый афористический дискурс, глубина и экспрессивность
которого еще в полной мере не осознаны. «Но критика обманута внешними
признаками», — (эти слова писателя в высшей степени применимы ко всем
плоско-идеологизированным прочтениям его творчества — и «советским» и
«антисоветским».
Для Зощенко мелка мерка советского века: об этом по принципу «от
противного» свидетельствует, например, талантливая книга Б.М. Сарнова
«Пришествие капитана Лебядкина (Случай Зощенко)» (32, с. 47). Казалось бы,
Зощенко поставлен здесь в широкий литературный и идеологический контекст —
и тем не менее контекст этот оказался узким, а «третье измерение»
зощенковского двусмысленного комического слова — непрочитанным. Не Зощенко
является «случаем» в цепи социальных событий столетия, а всякие партийные
постановления, Сталины и Ждановы — все это отдельные «случаи» в
философическом масштабе художественного мира Зощенко.
Такого же исторически широкого и эстетически непредубежденного взгляда
требует проблема «зощенковского героя». К сожалению, здесь до сих пор
господствует своего рода интерпретаторский буквализм и прикрытый
поверхностной иронией «наивный реализм» восприятия. Видеть в «зощенковском
герое» всего-навсего «советского Хама» — значит не осознавать
художественной ценности этой прежде всего словесно-эстетической структуры.
Еще менее плодотворны попытки определить степень сходства автора и героя, спекулятивно беллетризованные экзерсисы о том, что «маска» Зощенко приросла
к его лицу и т.п. Весьма показательно, что иные писатели и критики, обнаруживая в Зощенко «опасное сходство» с его героем и пытаясь (конечно, неосознанно) самоутвердиться за счет прославленного писателя, не видят в
самих себе ни малейших признаков «зощенковского героя», имеющего на самом
деле общечеловеческий масштаб и вбирающего в себя психологические черты
людей самых разных, в том числе и профессиональных литераторов и филологов.
Тем, кто считает, что он сам лично не способен «затаить некоторое хамство», что он полностью свободен от «бытового коварства», — остается только
напомнить универсальную формулу Гоголя «Чему смеетесь? Над собою
смеетесь!».
«Зощенковский герой» — это не банальный «образ обывателя», а сложно
организованный диалог автора и персонажа с их парадоксальным
взаимоперетеканием. Исторически он восходит к таким многозначным явлениям, как рассказчики) «Повестей Белкина», соотношение автор/Чичиков в «Мертвых
душах», «диалогическое» слово Достоевского, «лирический герой» поэзии и
прозы Козьмы Пруткова, лесковский сказ, «Ich-Erzдhlung» чеховской
новеллистики. Подобно своим предшественникам, Зощенко достигает за счет
комико-иронического раздвоения образа рассказчика особенного, чисто
эстетического удвоения художественного эффекта. В этом принципиальная
творческая победа писателя, сумевшего из житейского и языкового хаоса
извлечь гармонию, построить свой уникальный космос. И полноценность этой
художественной реальности никак не могут снизить такие внелитературные
обстоятельства, как поездка Зощенко в писательской бригаде на Беломорканал
или его психологическая слабость во время жестокой политической травли. Мы
не имеем ни малейшего права повторять сегодня от своего имени бытовую и
сугубо личную фразу Ахматовой о том, что Зощенко «не прошел второго тура».
И, конечно же, абсолютно некорректно использовать ее как оценку творческого
итога жизни писателя. С точки зрения искусства Зощенко одержал победу, что
называется, «в третьем туре», где оцениваются чисто эстетические результаты
и куда, увы, оказываются «непрошедшими» многие литераторы, чье гражданское
поведение было вполне безупречным.
Структуру «зощенковского героя» можно рассматривать еще и как
художественное сравнение автора и персонажа. А сравнение оценивается и
интерпретируется не по степени «сходства» или «несходства», а исключительно
по степени художественной энергичности и действенности. С учетом этой
предпосылки стоит вести разговор о последователях Зощенко в литературе
60—90-х годов. «Зощенковский герой» нашел несомненное продолжение в образе
рассказчика — «люмпен-интеллигента» в «Москве—Петушках» Венедикта Ерофеева, в прозе Ю. Алешковского, Е. Попова, В. Пьецуха. У всех названных писателей
в структуре рассказчика сталкиваются черты «интеллигента» и «работяги», язык культурного слоя и простонародья. Однако, если у Зощенко это сравнение
носило энергично-оксюморонный характер, то у прозаиков названной формации
это сравнение тяготеет к вялой тавтологичности, что неминуемо сказывается в
скором старении их текстов, утрате ими былой «антисоветской» актуальности.
Наиболее же значительными и художественно перспективными моделями
представляются в данном аспекте образ героя-рассказчика песен В. Высоцкого
и автор-герой мозаичного «эпоса» М. Жванецкого: глубина самовыражения здесь
сочетается с глубоким интересом к другому человеку — ценность и
необходимость данного качества вслед за М.М. Бахтиным нашей культурой
постоянно декларируется теоретически, но редко реализуется практически.
Стихия подлинного диалога выгодно отличает творчество Высоцкого и
Жванецкого от вяло-монологической «постерофеевской» прозы.
О созвучности художественных миров Зощенко и Высоцкого первым, пожалуй, высказался Е. Евтушенко в стихах, посвященных смерти поэта: «Для
нас Окуджава был Чехов с гитарой. Ты — Зощенко песни с есенинкой ярой».
Несмотря на стилистическое дурновкусие этих строк и их, говоря зощенковским
словом, «маловысокохудожественность», самонаблюдение, здесь
сформулированное, следует признать верным. Между текстами Зощенко и
Высоцкого можно найти множество не всегда осознанных, но тем не менее
реальных словесных перекличек. Например, у Зощенко: «Сегодня день-то у нас
какой? Среда, кажись? Ну да, среда» (рассказ «Ошибочка»). У Высоцкого: «А
день... какой был день тогда? Ах да — среда!..» (песня «Ну вот, исчезла
дрожь в руках…)» (12, с. 43). Можно указать и переклички словесно-смысловых
моделей. Так, в песне Высоцкого «Случай на таможне» персонаж-рассказчик так
характеризует культурные сокровища, отнятые у контрабандистов: «Распятья
нам самим теперь нужны, — Они — богатство нашего народа. Хотя и — пережиток
старины» (12, с. 81). Конструкция «пережиток старины», переплетающая
«пережиток прошлого» и «памятник старины», — вполне в зощенковском духе.
Как и Зощенко, Высоцкий в совершенстве овладел искусством речевой маски, мастерством перевоплощения. Как и Зощенко, Высоцкий шел на риск, повествуя от первого лица, вследствие чего не раз был принимаем за своих персонажей. Этот риск, как мы теперь видим, был в обоих случаях необходимым условием энергичности художественного построения.
Творчество М. Жванецкого перекликается с зощенковским по многим
параметрам. Отметим прежде всего родственность двусмысленно-афористических
конструкций, приведя в доказательство несколько фраз: «Вообще искусство
падает». «Поэтому, если кто хочет, чтобы его хорошо понимали здесь, должен
проститься с мировой славой». «Очень даже удивительно, как это некоторым
людям жить не нравится». «Надо достойно ответить на обоснованные, хотя и
беспочвенные жалобы иностранцев — почему у вас люди хмурые». «Вот говорят, что деньги сильнее всего на свете. Вздор. Ерунда». «Критиковать нашу жизнь
может человек слабого ума». Нечетные фразы принадлежат Зощенко, четные —
Жванецкому, что, как можно заметить, обнаруживается не без усилия. В плане
же общедуховном Жванецкий продолжил работу Зощенко по реабилитации
«простого человека» с его нормально-обыкновенными житейскими интересами, его естественными слабостями, его здравым смыслом, его способностью
смеяться не только над другими, но и над собой. Сопоставляя творчество
Зощенко, Высоцкого и Жванецкого, невольно приходишь к выводу, что никаких
«мещан» и «обывателей» не существует, что это ярлыки, бездумно пущенные в
ход радикальной интеллигенцией, а затем демагогически использованные
тоталитарным режимом для «идейного» оправдания своей бесчеловечности, для
прикрытия властью своих истинных намерений. Наконец, Высоцкого и Жванецкого
сближает с зощенковской традицией интенсивность смехового эффекта, vis
comica, а также органичное сопряжение интеллектуальной изощренности с
демократической доступностью.
Рассмотрение творчества Зощенко в широкой исторической перспективе
позволяет подвергнуть пересмотру распространенное представление о
несовместимости смеха с серьезностью, с «учительскими» задачами (что
нередко отмечали, например, как общую «слабость» Гоголя и Зощенко).
Глубинная, органичная связь комизма и философской серьезности, последовательно претворенная в двуголосом, «двусмысленном» слове, определяет направление пути больших мастеров, пути, который, инверсируя
общее место, можно определить формулой: от смешного до великого.
Как известно, в России литература взяла на себя «чужие» функции. В
соответствии с этим проблема писательско-литературной репутации приобретает
болезненный характер. Когда мы начинаем обсуждение тех же проблем, перейдя
из XIX века в 20—30-е годы — мы неизбежно сталкиваемся с метафорой «руины».
Самое сложное чувство вызывала, видимо, «руина» под кодовым названием
«классической традиции великой русской литературы». Сложность в том, то
власть в сознательный период своей деятельности никогда не призывала к
ревизии или, не дай Бог, к уничтожению этих традиций. Наоборот: к бережному
сохранению и продолжению (даже не развитию). Можно вспомнить хотя бы, что
столетие смерти Пушкина в замечательном 1937 году было обставлено как
всенародный праздник, а юбиляр получил статус государственного классика.
Вслед за ним сходные чины получили другие писатели, тоже ставшие
ритуальными фигурами советского пантеона вместе с вождями революции и их
предшественниками. Ранг писателей был намного ниже, но положение сходно.
Они попали в «начальство». И не нужно, я думаю, объяснять, что этот музей
восковых фигур не имел никакого отношения ни к традициям, ни к литературе.
Разве что к уровню грамотности (что, впрочем, тоже немало). Русская
классика была страшно скомпрометирована любовью властей, ей нужно было
восстанавливать свое доброе имя. Но главное, что в самих отношениях между
читателем и произведением русской классики было что-то вытравлено, убито, испохаблено. «История — это структура сознания, опыт культурного мышления, а не объект, обладающий своими абсолютными свойствами», — говорит философ
Александр Пятигорский (28, с. 80).
По словам Евгения Шварца, 3ощенко в своих текстах отражал (закреплял)
свой способ жизненного поведения, общения с безумием, которое начинало
твориться вокруг. Одно из возможных объяснений — исчезновение биографии как
личного сюжета. Ныне европейцы выброшены из своих биографий, как шары из
бильярдных луз, и законами их деятельности, как столкновением шаров на
бильярдном поле, управляет один принцип: угол падения равен углу
отражения... Самое понятие действия для личности подменяется другим, более
содержательным социально, понятием приспособления» (О. Мандельштам. «Конец
романа»). Соответственно меняется отношение к слову, фразе, высказыванию, речи — «Глаголы на наших глазах доживают свой век, — пишет Введенский в
«Серой тетради». — В искусстве сюжет и действие исчезают («Голубая книга»).
События не совпадают со временем. Время съело события. От них не осталось
косточек».
Зощенко 20—30-х не случайно занят «биографией» — биографией
литературного героя, исторического лица и собственной биографией как
биографией персонажа: с небольшим промежутком во времени он публикует: 1.
шуточную автобиографию «О себе, идеальном (?) и еще кое о чем» (1922); 2.
шуточную автобиографию «Бегемотик». Середина 20-х — это и «коллективные»
игровые действия — попытки создать некий собирательный образ персонажа-
писателя с устойчивой «литературной репутацией». Это шуточный роман
«Большие пожары» (Грин, Зощенко, Леонов, Бабель, Лавренев, Федин). Глава
Зощенко — «Златогорская, качай!». В 1927 году написана литературная пародия
— «Осиновый кол». К возобновлению «Дней Турбиных» в МХАТе — написана в
стиле К. Пруткова. Зощенко как бы вводит живого К. Пруткова в текст.
Прутков комментирует «Дни Турбиных» — так же в булгаковском тексте свободно
существует и обсуждается происходящее — «Дни Турбиных», помещенное в рамку
прутковского «Спора греческих философов об изящном». Козьма Прутков, может
быть, занимал определенное место в создании зощенковской маски:
произведения в журнале, псевдонимы.
К. Прутков — явление многомерное — это пародия на всю литературу разом, проблемы и сенсации, природу и характер. Прутков — первый абсурдист в русской литературе. Не случайно он оказался так дорог представителям абсурдизма XX века (Кугель, «Кривое зеркало», Хармс, сатириконцы).
К. Прутков — автор целого корпуса пьес и исторических сочинений. Книга афоризмов, ее структура и характер напоминают Зощенко. Абсурдность речи — когда в цикле афоризмов повторяется одна и та же фраза, преподносится список, каталог всевозможных способов обмануть читателя — устроить речевую провокацию.
Зощенковская «Голубая книга» — это каталог абсурдных структур истории
и повседневности. Абсурдность происходящего (а здесь можно говорить о
совершенно особой природе текста, зрелищной в том числе — побуждающей к
какому-либо действию), посредством введения нумерации (абсурдная точность, схематизм, бухучетность, — ставятся даже зрительные опознавательные знаки)
— стремление к математической точности и сухости отчета. Литературная
биография, литературный миф и анекдот занимают совершенно особое место. Вся
структура книги — 5 частей: Деньги, Коварство и т.д. и соответствующая ей
иерархическая схема. Вместе с тем она как бы прокомментирована в рассказе
«Мелкий случай из личной жизни» — происшествие в дороге, когда сумасшедшие
едут вместе с другими. Эта книга, в сущности, — большая сценическая
площадка — на которой в последующем порядке — но в порядке сумасшедших
артистов проходят как на параде история и классическая литература, словно
пропущенные через анекдотический жанр.
Здесь как в зощенковских журнальных сценках, как в фантастической
комедии встреч, представлены как бы «памятники» классики, от которых
остались одни названия. Коварство и любовь. Бедная Лиза, Страдания молодого
Вертера. В убыстренном темпе происходит движение, довершающее абсурдность
ситуации от начала к концу цикла — движение мультипликации. Трагедия
зощенковского текста в целом и театрального текста в частности заключалась
в том, что он сам стал объектом манипуляций, попав в абсурдное пространство
критики 30-х годов: неизбежность превращения из субъекта в объект, из
автора —в персонаж.
Рекомендуем скачать другие рефераты по теме: банк рефератов, изложение по русскому языку, конспект урока по русскому.
Предыдущая страница реферата | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая страница реферата